В глубоком отдалении от Москвы, в домике, затерянном на лесистом участке, но поблизости от шоссе и деревни, собралась небольшая компашка.
Один — урод с двумя головами, точнее, то были слипшиеся братья, но слиплись они до такой степени, что представляли, пожалуй, одно тело с двумя головами. Второй оказался просто трупом, и он неподвижно полулежал в кресле. Третий был человеко-мужчина с виду нормальный, но на самом деле выходец из другого мира, весьма жутковатый дух, вселившийся в человеческое тело. Четвертый (он угрюмо ходил по комнате) — медведь, бывший когда-то в предыдущем воплощении и в других мирах существом, наделенным разумом, но преступником, прошедшим через ад и вышедшим оттуда в обличье медведя.
И вот все они собрались в комнатушке средних размеров, обитой дорогой вагонкой, с выходом на террасу. Одно окно смотрело в сад с роскошными кустами сирени. В саду лихо пели птички. Был полудень, полувечер.
В углу комнаты приютился телевизор, старый, чуть ли не хрущевских времен, и на его экране отражалось какое-то научное заседание. Толстый академик бубнил что-то о человечестве. Но звук был приглушен, так что он не мешал нашим собеседникам. Они сидели за старомодным круглым столом в центре комнаты, на столе пыхтел дедовский самовар, рядом — чашечки, блюдечки и варенье. Кресло медведя пустело, а он, как уже было упомянуто, мрачновато ходил вокруг стола, поворачивая морду в углы. У входа протянулся книжный шкал. Книги были в основном по философии.
Человек, мужчина «с виду нормальный» (его называли Павлуша), вынул потертую колоду старинных карт — они были весьма необычные,
— Ну что ж, погадаем, господа,— произнес он.
Все вдруг замерли. А из уст трупа раздался свист, в котором различимы были слова:
— О чем будем гадать? О прошлом или о будущем?
— Заглянем сначала в прошлое, в предыдущие жизни в других мирах, ибо здесь повторений не бывает. Может быть, кто-нибудь серьезно подзабыл их… Тогда напомним,— улыбаясь, произнес Павлуша.
Урод неодобрительно покачал одной головой, другая же его голова, напротив, согласилась. Медведь чуть-чуть привстал на задние лапы, но на это никто не обратил внимания. Труп засопел и вздрогнул.
Павел начал раскладывать свои нечеловеческие карты со странными фигурами на них и звездным небом.
Наступила тишина. Медведь покорно опустился на лапы и застыл.
— Сначала гадаю о прошлом Арнольда и Эдуарда,— промолвил Павлуша, указывая на урода.— Хотя речь идет не о нашем мире, буду говорить в человеческих выражениях и формах, иначе ничего не понять… Начинаем… Так… Да… Да… — тихо продолжил он и погрузился в себя. Потом пробормотал: — Космический указатель идет направо… Богиня звезды… Над головой… Цвет ада… Хорошо, хорошо… Круг голодных духов… Так, так… Ну, молчу, молчу… А теперь все ясно… Говорить? — обратился он к уроду.
В ответ два глаза на лицах того наполнились слезами, третий остался равнодушным, а четвертый смеялся нежно-голубым дымчатым смехом.
Павел оценил этот смех как согласие.
— Дорогой друг,— торжественно обратился Павлуша к двухголовому, который даже похорошел на одно мгновение,— напоминаю вам вашу предыдущую жизнь. Повторяю, буду выражаться по-человечески, насколько могу. Вы, Арнольд,— обратился он к левой голове,— были по земным понятиям плотоядным чудовищем, но в реалиях того мира, где вы пребывали, вполне нормально-заурядным существом. Даже милым, не без слезы. Эдик,— гадатель бросил взор на правую голову,— жил там же, в той же реальности, что и вы, Арнольд. Вы полюбили друг друга с невиданной вселенской яростью. Все было забыто ради этой любви, даже поклонение богам бреда, которым вы обязаны были поклоняться, живя в том мире, и что соответствовало вашей природе тогда. Вы также отказались от помощи высших чудовищ. Ваша любовь не знала конца, и теперь — здесь на Земле — вы пожинаете ее плоды, вы неразлучны, вы слились, вы слиплись,— вдруг взвизгнул Павлуша.— Такова ваша карма.
Вдруг левая голова вспыхнула, покраснела и плюнула в правую голову, но, поскольку тело было, по существу, единым, левая голова, Арнольд то есть, почувствовала, что плюнула в самое себя.
— Браво, браво! — захохотал труп.— Вот ведь как все мудро устроено во Вселенной.
— Не ерничайте, мой ангел,— прервал его Павлуша.— Не думаю, что вам будет приятно выслушивать ваше прошлое.
Труп присмирел. Был он синеват, в каком-то диком мундире, и трупные пятна явственно виднелись на его лице. Но некая сила вдохнула в него то, что в просторечии называется жизнью, и труп мог рассуждать, даже покрикивать. Глаза медведя вдруг осмыслились, словно сквозь звериностъ глянул призрак его прежнего преступно-разумного воплощения. Арнольд и Эдуард смутились и, сдержавшись, приступили к чаепитию. Одна голова подносила ко рту чашку, другая откусывала сахарок. И была во всем этом какая-то тайная гармония.
— Ну-с, с вами пока все,— вздохнул Павел.— Мне, господа, действительно жутко бывает вспоминать некоторые свои жизни — и волосы у меня встают дыбом при этом. Внутрь кожи причем. В отличие от вас я их прекрасно помню, без всякой магии и гадания… Ну-с, приступим к трупу,— он посмотрел на синеватого в человечьем мундире. (Условно будем называть труп Евгением. Имя благозвучное.)
Павлуша, то есть жутковатый дух, воплощенный в человека, стал испытывать свои карты.
Минут через двадцать он облегченно вздохнул,
— Ну что ж, подведем итоги. Женя,— обратился он к трупу.— Что ж ты так сплоховал-то, а, Жень? Рассказать? Что краснеешь как рак, а еще труп? Валерьянки, что ли, поднести? А то, я гляжу, в обморок скоро упадешь. Милый…
Труп захрипел, из рта выползла черная, как смерть, слюна, один глаз закрылся, другой обезумел, и из прогнившего рта раздался испуганный хруст:
— Не говори, не говори…
— Как это не говори? Многого хочешь! — Но Павлуша все-таки задумался.
Глаза у Паши были совершенно нечеловечьи, при общей нормальности всей фигуры и телодвижений, Ненашесть глаз выражалась в отсутствии всякого выражения в них, кроме одного бесконечного и непонятного холода, отрицающего все живое.
— Не говорить,— засомневался тем не менее Павел.— Тебе жалко себя? Ну-ну… А тебе понятно твое настоящее, понятно, кто тобой управляет? Каков твой хозяин? Не дай Бог даже мне с ним встретиться. И почему он с тобой, с таким трупцом, связался? Зачем ты ему нужен? Вот это для меня тайна, Евгений, правду говорю, тайна… Не хрипи, не хрипи… Не скажу я о тебе ничего, и так уж помер, хватит с тебя. Хочешь незнания — бери его. Мне не жалко. Мне, Женя, на все эти ваши страдания наплевать. Не этого я хочу от вас.
И Павел внезапно замолчал.
Вдруг в тишине раздался голос одной головы (вторая молчала):
— А чего же ты хочешь от нас?
Дух помедлил.
— Ну хорошо, я скажу, чего я хочу от вас,— проговорил наконец Павел и произнес дальше очень четко и ясно в напряженной тишине: — Я хочу, чтобы вы признали всем сердцем, что Бог жесток и несправедлив.
Медведь рявкнул, другие остолбенели, даже труп. Опять наступило молчание.
— Но ведь жизнь-то от Него,— робко прошипел труп.
— Ну и что? — ответил Павел.— И смерть тоже от него.
— Что вы нас в угол загоняете! — вдруг закричали сразу две головы.— Что вы здесь, в конце концов, богохульством занимаетесь? Мало того, что вы и так нас опозорили, меня — Арнольда и Эдуарда, да еще на труп нагнали страху… Да что же это такое, на Земле мы или в аду?!
— Да на кого же нам теперь надеяться?! — вдруг завыл непонятным голосом медведь, к которому внезапно вернулся прежний, уже как будто умерший разум. Только Павлуша мог понимать его речь.— Я лет восемьсот, наверное,— продолжал вопить он,— по здешним меркам провел в аду, под Вселенной, в кромешной тьме и ненависти, все сны мои были в крови, я не знаю, где я и что со мной, и боли много было нетленной, вот что я выстрадал. И все-таки я Его люблю, ибо от Него жизнь. Люблю, и все… И теперь люблю.
Павел побледнел и ничего не возражал.
Медведь по-прежнему ревел:
— Да, я могу и ревом славить Его. Я ничего не понимаю о творении, но я есть, даже в аду, и не сбивайте меня с толку, черт вас всех возьми, я был беспощадный преступник, да и пострадал за это, все идет по правилу, логично, а не по произволу, как хотите вы доказать, гадатель…
— Но вы страдали больше, чем сделали зла,— зная, что медведь поймет его слова, сухо ответил Павел.— Больше!.. Справедливости нет. И кроме того, вы получили высший дар — жизнь, бытие, но если в конце концов, при завершении жизней и циклов вы потеряете этот дар, уйдете в Ничто, растворитесь… как это назвать?! Одарить бесценным — и отнять его, это ли не высший садизм?
— Вы богоотступник и дьявол,— прохрипел труп.— Я мертв и подчиняюсь призракам бреда, но впереди у меня миллионы воплощений в разных мирах, и, возможно, я достигну того, что перестану быть все время превращающимся в труп и обрету вечное бытие и сверхжизнь в единстве с Богом, которое уже не потеряю.
— Мало кто достигает этого,— ухмыльнулся дух, оставаясь, однако, в своем холоде.— От трупа до бессмертия — далек и тяжел путь,
Медведь вдруг успокоился и опять ушел в свою звериность; прежний разум, вышедший из ада, пропалл и он стал монотонно ходить вокруг стола.
Труп потрепал его за ухо.
Обстановка немного разрядилась, неизвестно почему.
Двухголовый умилился, особенно одной головой, которая у него все время кивала в знак согласия.
Труп замер.
Павлуша встал, и вид у него — у древнего духа — вдруг стал почти полууголовный.
— Ох, ребяты, ребяты,— проговорил он сквозь зубы.— Шалуны вы все у меня. Чем же мне позабавить вас, развлечь? — Он вышел в кухню, откуда донесся его голос: — Ну вот икорочкой, что ли. Рыбкой вкусненькой. Коньячком — но строго в меру, без баловства. Эх, гуляем…
Труп даже приподнялся от удовольствия. Павлуша вошел с подносом.
— Ох, поухаживаю я за вами, ребяты,— завздыхал он.— Бедолаги вы у меня… Ну, ладно… О Боге — молчу, молчу,— быстро проговорил он, заметив пытливый взгляд трупа.— Сами потом в тишине подумайте. А сейчас — веселье.
Весьма приличная, даже с точки зрения живых, закусь мигом оказалась на столе.
— Бог с ним, с чаем,— приговаривал Павлуша, но глаза его, несмотря на появившуюся в голосе игривость, не меняли своего прежнего жуткого выражения.— Садимся и забудемся,
Коньячку сначала лихо отхлебнул труп. Дозы, впрочем, были маленькие, точно для нежильцов. Потом выпили другие, кроме медведя, который вел себя теперь как ученый зверь.
— Павлуша,— оживившись, обратилась к духу одна голова двухголового, а именно Эдик,— расскажите теперь уж вы нам, пожалуйста, кто вы, такой всеведущий? Кем вы были в этом, как его, в прошлом?
Павлуша захохотал.
— Для меня время значит совсем другое, чем для вас,— наконец прохрипел он.— Не задавайте серьезных и дурацких вопросов — ни к чему… А впрочем, кое-что расскажу как-нибудь.
— Нет, теперь, теперь,— заголосили сразу две головы.— Мы обе такие любопытные.
Труп поежился.
— Хватит о сурьезном, братцы,— просюсюкал он, глядя на двухголового.— Чево вспоминать-то. Я и то плохо помню, как умер и как мной стали помыкать.
Павлуша хохотнул.
— Хорошо, скажу. Кровь, кровь и страдания других существ были мои кормильцы когда-то,— умилился он.— Но это было так давно, так давно. Теперь я не занимаюсь такими пустяками. А когда-то они поднимали мой тонус. Ух, как вспомнишь некоторые мои жизни, свое детство по существу, но какой размах при этом, какой размах! Я натравливал этих существ друг на друга через контроль над их сознанием, а сам был невидим для них и пил их энергию, которая освобождалась в момент их гибели.
Павлуша вдруг заговорил почти философским языком, и этот переход с полууголовного языка на возвышенный ошеломил даже медведя, у которого опять вспыхнул угасающий ум ада и желание выхода из него. Он владел праязыком и потому понимал Павлушу.
Но Павел видел его мысли. Вдруг какой-то искрой в уме медведя прошло воспоминание о смягчении мук в аду, об этом, как он считал, неизменном подарке высших сил обитателям ада. И тогда медведь заревел.
И это было расценено как знак, как сигнал к подлинному веселью.
Павлуша искренне хохотал, вспоминая жертвы своих действий, ибо многим жертвам в последующих жизнях везло, пусть очень по-своему, но везло. Павлуша чистосердечно — правда, некоторые сомневались, что у него есть сердце,— радовался за них.
— А я попляшу! — закричал труп, карабкаясь на ноги.
И он все-таки пустился в своеобразный пляс, вдруг почувствовав, что его хозяин немного отпустил путы своей магии над ним, неизвестно, однако, почему. Но труп и не задумывался (вообще, задумчивостью он не отличался): он просто стал вдруг самодовольным (точно почувствовав полусамостоятельность) и плясал так лихо, как никогда не плясал, будучи живым. Подплясывая, он еще пел песню, но поневоле трупную, про гниение в нежных могилах.
— Ох, Женя-то наш, Женя! — то и дело охал Павлуша, хлопая в ладоши.
Двухголовый тоже вышел на орбиту, но как-то более застенчиво и скромно. (Труп же разгулялся вовсю.) Вышедши, одна голова его, Эдик, бесшабашно поцеловала другую голову, Арнольда. Та подмигнула. И потом, перебивая труп, обе головы разом запели. Это была долгая, заунывная песня про снега.
— Люблю жизнь,— пришептывал про себя Павлуша, наливая себе рюмку за рюмкой и поглядывая на окружающих.
Медведь положил морду на стол и мигом слизнул полкило ветчины.
— Пусть мишуля кушает побольше,— осклабился Павлуша.— После ада-то ему и надо поправиться и подвеселиться. Мишуль,— обратился он к медведю,— а были ли у тебя в аду-то друзья? Расскажи о них, хоть ревом. Или в аду друзей не может быть, а? — и Павлуша громко захохотал.— Ну тогда о соратниках! — Он посмотрел на мишу: тот уставился на духа своими добрыми звериными глазами.— Ну что, нет членораздельной речи, так подумай, а воспоминания твои я увижу и перескажу нашему обществу,— и Павлуша подмигнул трупу.
Медведь моргнул своими двумя глазами,
— Ну вот, миша, миша, вспоминай ад, тогда дам колбасы,— и Паша встал, держа в руках батончик колбаски.
Медведь потянулся к ней.
— Нет, нет, вспоминай!
Двухголовый и труп, взявшись за руки, в экстазе веселья и забвенья, подошли поближе, чтоб послушать.
— Вспоминает,— проурчал вдруг Павел, придерживая колбаску.— Но смутно, смутно… Вот вспоминает существо одно… Детоеда… Да, да,— развеселился Павлуша,— именно детоеда… В огне утроба его… Миша, миша, не возвращайся… Сник, не хочет вспоминать: больно. Ну ладно, жри,— и Павлуша бросил в пасть медведю колбасу.
И тут все совсем обалдели и закружились от прилива счастья: медведь вошел в круг, чуть не приподнялся на две ноги, и все они трое так и заходили кругом, подплясывая. Двухголовый запевал, но только одной головой.
Вдруг Павлуша посерел и резко, хлопнув в ладоши, произнес:
— По местам!
Все кинулись на места,
Труп в свое кресло, двухголовый на стул, а медведь прилег в стороне.
Глаза Павла зловеще загорелись.
— А теперь о будущем вашем буду гадать,— произнес он.— О судьбе вашей жизни.
Воцарилось сумасшедшее молчание.
Павел совершил какой-то ритуал. Глаза его устремились в созерцание,
— Ну вот и все,— громко сказал он потом.— Все три участи как на ладони.
И он обратился сначала к двухголовому:
— Твоя судьба, драгоценнейший, такова: тебе отрежут одну голову.
Потом он повернулся к медведю:
— Твоя же участь, миша, другая: тебя весьма скоро убьют и зажарят в лесу.
Павел посмотрел на труп.
— Женя, а у тебя рок особый: твой хозяин через месяц сойдет с ума и будет с твоей трупной жизнью выделывать такое… что ой-ей-ей… Твоя судьба всех ужасней. И умереть снова, второй раз, не дадут.
Гости оцепенели,
Первым опомнился медведь и зарычал. Слюна потекла у него из пасти, и он бросился на Павлушу, чтобы вгрызться в него. Но Паша, волею своею нарушив контакт между светом и зрачками нападавшего, сделался невидимым для него и, переместившись в другой угол, посмеялся,
— С мишей надо серьезно,— хихикал он в углу.— Забыл вам сказать, господа, что у миши нашего одна небывалая особенность: он умеет грызть привидения. Это у него от ада. Он бегает по лесу, так что обычные медведи разбегаются от него, и он уже много… очень много… загрыз привидений в лесу! — и Павлуша поднял палец.
Но двухголовый в тоске бросился на него. Павлуша переместился. Тогда за ним погнался труп, стукнувшись мертвым лицом об стену,
— Бей его! — завопили сразу две головы, Арнольд и Эдик. Они даже не знали, кто из них будет отрезан, и вопили вместе, вне себя от ужаса.— Бей его! Он клевещет на судьбу, он хочет накликать ужас! — визжали они.
Павлуша оказался вдруг наверху, невидим, и с потолка раздался его звонкий голос:
— Да смотри ты на вещи проще, Арнольд-Эдик. Ну, отрежут тебе одну голову, а может, и две — ну и что?
— Идиот! — две головы подняли взор к потолку.
— Помоги, помоги, Павлуша,— запричитал все же Арнольд.— Ты многое можешь. Не накликивай. Я боюсь!
— Да как же я переменю твою судьбу… Что я, Бог, что ли? — возразил голос с высоты.— Сам расплачивайся…
— А ты мягчи, мягчи судьбу-то! — закаркала голова Эдика.— Это ведь ты, конечно, можешь. Мягчи!
Вдруг из пасти медведя вырвался дикий вой, в котором различимо было одно желание: не хочуууу!
Потом медведь бешено подпрыгнул вверх, целясь в пустое пространство, откуда доносился наглый голос чародея и предсказателя. Однако всей своей мощью он долетел до стены, стукнулся головой, посыпалась штукатурка, и мишуля рухнул на пол, давя стулья, опрокидывая стол с закусью.
Тут поднялось нечто невообразимое. Свет то возникал, то гас. То из одного угла, то из другого раздавался сочный голос Павлуши, порой с хохотком, но мрачным:
— Поймите, ваш ум, ум совершал эти ваши прошлые преступления, за которые вы сейчас расплачиваетесь, но страдает ваше бытие, а не ум, простое и нежное бытие, которое невинно и по своей сути ничего не совершало… Вот она, высшая справедливость, какой оказалась! А на самом деле произвол!
— Света жизни хочу, света, света! — благим матом орал труп, бросаясь на раскиданные медведем стулья.
— Мама, мама! — вопил двухголовый, носясь по комнате.
Медведь с рычанием накидывался на пустоту, видимо, он уже весь мир принимал за привидение и хотел перегрызть миру горло.
Труп упал на пол и в истерике, как баба, стал дрыгать ногами. Двухголовый повернул одну голову к нему (другой искал неуловимого Павлушу) и вдруг бросился к трупу. Тут же они сплелись в непотребной ласке, одна голова впилась в проваленный рот трупа, другая же поникла у него на плече, и труп синей и разлагающейся рукой поглаживал эту голову, словно любящая мать, когда успокаивает не в меру нервного ребенка.
Медведь выл около них, как волк на луну, подняв голову вверх. Один зуб у него сломался и, выпав из пасти, валялся в тарелке.
Голос Павлуши исчез, и его присутствие было почти неощущаемо.
Вдруг распахнулось окно, и в окне прогремел голос духа, голос Павла, но уже резко измененный, иной, более суровый, но с еле уловимым потоком тайной грусти:
— Что вы все воете и извиваетесь, как призраки на дне… Неужели вы ничего не поняли?.. Ведь провоцировал я вас, провоцировал, говоря о Божьей несправедливости, искушал… слабосильные… и увидел, как вы мучаетесь в неразрешимой попытке понять то, что понять человекам невозможно… Прыгайте, пляшите… Вам ли понять Бога… Непостижимо все это, непостижимо!.. Прощайте, дорогие.