Он — знаменитость — сидел в роскошном номере нью-йоркской гостиницы. И он не знал больше, что ему делать: у него было все — и слава, и деньги.
На полу лежали пятьдесят пять разных газет с его портретами.
И вдруг постмодернистское озорство овладело им. Он стал разговаривать с собственным портретом.
И тогда захохотал.
Этот хохот был настолько сверхъестественен, что разбудил крыс, находившихся под землей.
Он встал и, обнажившись, подошел к зеркалам. Там, в этих зеркалах своего почти антикварного номера в волшебном этом отеле, он опять увидел свои портреты, разбросанные на коврах и диванах. Боже, как он был (и есть!) велик! Всемыслитель, автор сорока книг, каждая из которых на уровне Шекспира и Достоевского (так писали газеты), лауреат всех высших мировых премий, визионер (не уступающий Блейку), властитель самых утонченных женщин и вообще доступный сверхчеловек.
А эти цветущие (как блеск золота) волосы, к ним прикасались самые изысканные мальчики!..
Он подошел поближе к зеркалу, пристальней рассматривая собственное тело. Знаменитость! Вместитель всех возможностей и сил! И подумал: «Моя новая книга будет называться «Секс и я». Это станет мировым откровением. Весь мир купит книгу о моем теле».
Но вдруг ему захотелось надеть свое собственное фото из одной влиятельной газеты на орган своего тела, отнюдь не предназначенный для развешивания портретов. Это будет великий символ!
И символ получился. Портрет сиял, отражаясь в золотом зеркале! Вот она — подлинность Нарцисса! Вот она — преемственность между великой древнегреческой культурой и нашей суператомной цивилизацией Хиросим и полетов на Луну!
Портрет на органе — в зеркале! Снилось ли это Нарциссу, который к тому же не был знаменитостью, а всего лишь мифологической фигурой, не входившей в мир наличных фактов?! А его член и его портрет — это факт.
Несмотря на то что его фотопортреты сияли по всему миру уже много лет, он не прекращал их обожать!
Наконец, знаменитость (и к тому же «гений» — по определению журналов) стала читать статьи о себе, вся обнаженная, перед своими отражениями. У него было орлиное зрение.
«О, Достоевский, о, Данте, о, Толстой и Шекспир! Он — тот, кто их объединил. Он открыл нам эрос, неподвластный психоанализу! Он — первооткрыватель нас всех как Нарциссов». Так писали в газетах. В сущности, он был выше античных богов (хотя прямо он никогда не высказывал эту концепцию).
И вдруг странная мысль запала в его опьяневшую от величия (и чуть-чуть от наркотиков) голову: «Неужели я, сверхчеловек и гений, зависим от боссов, от подвластной им прессы, от тех, кто назначает, кому быть знаменитым, от властителей мира сего…»
Член его таинственно увял, и портрет упал на пол.
— Какой позор! Выходит, выбрав, они меня создали, сфабриковав, а не я! Не я творец своего величия!
Он посмотрел на себя в зеркало.
— Ненаглядный! — закричал он.— Какой удар!
Его глаза потемнели.
— Сжечь! Сжечь! Вот мой ответ. Огонь! Огонь! Я великий по своей природе!
И он поджег газеты о себе. Это уже превосходило возможности Нерона.
— Вот он, подлинный нарциссизм! А не эта зависимость? — вскричал он.
Газеты пылали, отражаясь в зеркале. А он, всеобъемлющий, непостижимый, стоял сбоку от этого пожара. Газета, упавшая с члена, горела ярче всех, словно комнатное солнце. Она пылала, почти как новая звезда.
О, великий диссидент!
…Через несколько дней газеты и журналы писали о нем примерно так: «Его бунт против несправедливости превзошел всякое понимание. Он — революционер! Он — адепт современного восстания! Его нарциссизм — это синтез революции и контрреволюции. Его мятеж — полет в двадцать первый век».
И все это говорилось по поводу его последнего, яростного, бушующего всеми переливами гнева интервью, в котором, однако, содержался скрытый и расчетливый реверанс в ту сторону, куда надо.
И его «бунт» был дорого оценен и немедленно оплачен.
Вскоре появилось переведенное на восемнадцать языков, прогремевшее на весь мир его эссе о мастурбации младенцев в утробе матери. Это эссе публиковалось в самых элитарных журналах.
Спустя полгода возникла его поэма «Бе-бе-бе», состоящая только из комбинации этих звуков. Газеты восторженно известили, что эта поэма знаменует конец литературы.