АКМ

Владимир Сорокин

Кисет

Пожалуй, ничего на свете не люблю я сильней русского леса. Прекрасен он во все времена года и в любую погоду манит меня своей неповторимой красотою.

Хоть и живу я сам в большом городе и по происхождению человек городской, а не могу и недели прожить без леса — отложу все дела, забуду про хлопоты, сяду в электричку и через какие-нибудь полчаса уже шагаю по проселочной дороге, поглядывая вперед, ожидая встречи с моим зеленым другом.

Вот и в эту пятницу не удержался, встал раньше солнышка, позавтракал быстро, по-походному, сунул в карман штормовки пару яблок — и к вокзалу.

Взял билет до моей любимой станции, сел в электричку и поехал.

Еду, гляжу в окно. А там — начало мая, все распускается, зеленеет, душу радует. Мелькают встречные электрички, а в них людей полным полно. Все в город едут, а я в пустом вагоне из города — к лесу. Чудно…

Доехал до места, вышел на перрон, посмотрел влево. А там на горизонте лес темнеет. И видно, что верха-то его зеленцой тронуты — еще неделя, и все зазеленеет. Вот радости-то мне будет.

Но, однако, гляжу — облака над лесом порозовели, вот-вот солнышко выкатится; надо поспешать, коль хочешь рассвет в лесу встретить. Сошел я с перрона и мимо небольшого поселка, мимо школы и каланчи пожарной заспешил в мои любимые места. Иду, а сам на облака поглядываю — боюсь опоздать к рассвету.

А кругом такая красота и тишь — сердце радуется! Земля молодой травкой проклюнулась, по оврагам дымка стоит, и пахнет так, как только одной весной пахнуть может. От этого духа словно кровь в тебе закипает, и чувствуешь ты, что не сорок тебе с лишним, а все двадцать лет!

Прошел я по кромке поля, по жердочке пересек ручей и сразу в лесу оказался. Тут уж спешить некуда — нашел полянку знакомую, сел на поваленную березку и смотрю вокруг, наслаждаюсь.

Стоят окрест березки белоствольные — словно овечки, тянут ветки кверху, а на ветвях уже крошечные зеленые листочки, этакий дым зеленый. Тут и солнышко уж поднялось, лучи — то вкось по стволам заскользили. Сразу и птицы запели сильней, и от травки молодой пар пошел. Ветерок утренний по верхам пробежал, закачались березки, запахло зеленью молодой.

Красота! Сижу я, любуюсь, ан вдруг слышу — кто-то кашлянул сзади. Вот, думаю, кого-то нелегкая принесла. И тут одному побыть не дадут. Оборачиваюсь. Вижу, идет ко мне, не торопясь, мужчина лет, прямо скажем, солидных — из-под серой кепки виски совсем белые проглядывают. Телогрейка на нем, сапоги, рукзак за плечами. И смотрит приветливо.

— Утро доброе,— говорит.

— Здравствуйте,— я ему отвечаю.

-Вы,— говорит,— разрешите мне посидеть немного, больно уж хороша поляна. Я вам не помешаю.

— Садитесь,— говорю,— пожалуйста. Места всем тут хватит.

— Да…. — говорит он, вздохнув,— это верно. В лесу места много…

Спустил рюкзак на землю, сел. Сидим мы, смотрим как солнышко все выше да выше сквозь ветки пробирается. А я изредка на незнакомца поглядываю. Снял он кепку, на березу положил. Вижу — голова у него совсем седая, словно мукой посыпана. Лицо морщинистое, пожилое, а вот глаза по-молодому горят, с огоньком.

Посидели мы еще минут несколько, он и говорит:

-Кто в лесу рассвет встречает, еще стар не бывает.

Согласился я с такой мудростью.

— А вы,— говорю,— любите рассвет в лесу встречать?

— Люблю,— говорит.

— И часто встречаете?

— Да каждый день приходится.

Удивился я.

— Вы,— говорю,— счастливый человек. Наверное, в поселке живете?

— Нет, отвечает,— я не здешний. Я просто,— говорит,— по лесу хожу.

Вот, думаю, тебе на. По лесу ходит. Может, думаю, разбойник какой или беглый? А он словно мысли мои прочел — улыбнулся, морщинки возле глаз так и залучились.

— Вы,— говорит, — не думайте дурного. Я не сумасшедший и не преступник. Я травник. Травы, корешки лекарственные собираю и сдаю. Из них потом фармацевтическая фабрика лекарства делает. Этим и живу. Раньше в артели работал, а недавно один решил. Вот и хожу один…

— Так ведь,— говорю,— сейчас травы-то почти нет — только-только показалась.

— Правильно,— говорит,— я ландыши собираю.

— Как? Они ведь,— говорю, отцвели…

— Тоже верно,— улыбается,— цветки-то отцвели. а плоды — в самый раз для сбора. Вот, полюбуйтесь…

И рюкзак свой потертый развязывает. Подсел я поближе, смотрю, а в рюкзаке у него сплошь разные пакеты целлофановые: в одних — кора, в других — корешки. А он вынимает самый большой пакет, развязывает и говорит:

— Это и есть плоды ландышей. Они в медицине очень широко используются.

Гляжу, полный пакет красных бусинок, ландышами от них совсем не пахнет.

— Да,— говорю,— цветы-то я всегда замечал, а вот плоды — впервые вижу.

А незнакомец улыбается:

— Ничего,— говорит,— бывает. Вы,— говорит,— городской?

— Да,— говорю,— из города.

Он улыбнулся и ничего не сказал. А солнце уж поднялось, припекать стало. Незнакомец свой ватник скинул, рядом на березу положил. Под ватником у него военная гимнастерка без погон оказалась, а на ней целый квадрат орденских ленточек. Штук не меньше двадцати. Сразу видно — не обошла война человека. Щурится он на солнышке и достает из кармана кисет. И кисет, прямо скажем, странный. Не простой. Сам я курением никогда не баловался и во всех курительных тонкостях не силен. Но кисеты видел — приходилось, давно еще, в детстве. Тогда многие старики курили трубки или самокрутки. И ничего, скажем, ничего особенного в тех кисетах не было — обычные кожанные или матерчатые мешочки с табаком. А этот — особенный, весь потертый, с узором, со шнурком шелковым. Да и сшит из какой-то кожи, наподобие лайки. Видать, не нашего пошива.

Незнакомец его бережно на колени положил, разявязал, достал бумажку и принялся за самокрутку.

Тут я не выдержал и спрашиваю:

— Простите, а что это у вас за кисет такой?

Он повернулся, улыбается и переспрашивате:

— А какой — такой?

Да,— говорю,— особенный. Басурманский прямо.

— Басурмансикй? — переспросил он и головой качнул.

Хоть улыбаться не перестал, а в глазах что-то вроде укора промелькнуло.

— Эк вы,— говорит,— басурманский… Какой же он басурманский? Его самые что ни на есть русские души сшили.

И замолчал. Молчу и я. Неловко мне, что невпопад спросил человека. А он тем временем свернул самокрутку, раскурил, не торопясь, а кисет не убрал. Держит его на ладони, разглядывает. И в лице у него что-то суровое появилось, словно сразу постарело оно.

Посидел он так, покурил, а потом и говорит:

— Вот насчет того, что — необычный, это вы правильно сказали. Кисет этот и впрямь необычный. У меня с ним, прямо скажу, вся жизнь связана.

— Интересно,— говорю,— как же это так?

— Да вот так, — отвечает и, покуривая, на солнышко щурится. — История эта давно началась. Сорок лет назад. Ежели у вас и впрямь интерес к кисету имеется,— расскажу вам эту историю.

— Конечно, — говорю,— расскажите. Мне действительно очень интересно послушать.

Докурил он, погасил окурок и принимается рассказывать.

— Родился,— говорит,— я в деревне Посохино, что под Ярославлем. Там детсво мое белобрысое да босногое прошло. Там юношествовать я начал. А тут — война. Не дала она мне, проклятая, даже и поцеловать мою подружку — двадцать третьего июня в восемнадцать лет мпошел добровольцем.

Бросили нас, пацанов, по Киев. Из всего полка за три дня боев осталось сорок два человека. Все иссеченные, ободранные. Вышли из окружения. Потом отступали. А отступление, мил человек, это хуже смерти. Никому не пожелаю. Идем, бывало, через деревни, а бабы да старики выйдут, возле изб станут и стоят молча — смотрят. А мы — головы опустив, идем. Идем, а у меня так сердце в груди и переворачивается. А в глаза им взглянуть не могу… Так прошли мы до самого Смоленска, а там в одной деревеньке остановились на привал пятиминутный — ремень подтянуть да портянки переменить. И вот, мил человек, стукнул я в окошко одной избы, — чтоб, значит, воды испить вынесли. И выходит ко мне девушка — моя ровесница. Красивая, синеглазая, русая коса до пояса. Я сразу и язык проглотил — думал, тут кроме стариков да старух и нет никого. А она без слов поняла мою просьбу, вынесла воды в ковшике медном и стоит. Я ту воду залпом выпил, и, признаюсь, показалась она тогда мне слаще всех вин и нектаров. Отер губы рукавом, передал ей ковшик и говорю:

— Спасибо тебе.

А она тоже смотрит на меня во все глаза, я ведь, не скрою, тоже парень видный был.

— На здоровье,— говорит.— А вы,— говорит,— курящий?

— Да,— говорю,— покуриваю слегка.

Тут она ушла и вскоре возвращается, а в руке у нее кисет. Вот этот самый кисет. В ту пору он совсем новый был. И молвит она мне такую речь:

— Этот кисет, товарищ солдат, сшила я недавно. Хотела своему брату послать, да вот пришла на него похоронка неделю назад. Погиб он под Гомелем. Возьмите вы этот кисет. В нем и табак хороший. Я еще до войны в городе покупала.

И протягивает мне кисет. Ну, коли такое дело, взял я.

— Спасибо,— говорю. — А как тебя звать?

— Наташей.

— А я, — говорю, — Николай.

И тут она меня за руку берет и говорит:

— Вот что, Николай. Есть у меня к тебе одна просьба. Пообещай мне, что курить ты отныне бросишь и не закуришь до тех пор, пока наши Берлин не возьмут, одолеют врага, — тогда сразу и закури.

Удивился я такой просьбе и такой уверенности в нашей победе. Но сразу пообещал. И скажу вам прямо — от этакой уверенности и сам я тогда словно силы набрался, крепче стал. Будто в сердце у меня какой-то переворот сделался. Всю войну кисет Наташи у сердца хранил, а глаза ее не мог забыть ни на час. Во время самых тяжких боев помнил я их и видел перед собой… короче, ходил я огенными военными тропами все четыре года. Москву оборонял, Ленинград освобождал, потом на запад пошел. Брал Киев, брал Варшаву. Брал Берлин. И рейхстаг брать мне пришлось. в то время был я капитаном, командовал батальоном. Трижды ранен, трижды контужен. Медалей — полная грудь. Четыре ордена. И вот, мил человек, взяли мы рейхстаг, добили зверя в его логове. И хоть тяжелый, кровавый бой был, а вспомнил я про Наташин наказ, как только закричали вокруг «ура!» — достал кисет, развязал, насыпал табаку в клочок армейской газеты, свернул самокруточку и закурил. Закурил… И вот что скажу — слаще той самокруточки ничего не было. Курил я, а сам слезы кулаком вытирал. Как говорится — поработали, добили кровавого гада, теперь и покурить можно…

Ну, а потом пришла ко мне беда. День победы, пора домой ехать, а тут нашлась в полку черная душа — оклеветали меня перед начальством, и арестовали солдата. Поехал я по злому навету в Сибирь лес валить. И валил его вплоть до двадцатого съезда нашей партии. и все это время кисет Наташин со мной был. Лежал у сердца. В лютые сибирские морозы согревал он меня, не давал духом пасть. А Наташино лицо так и стояло перед глазами. Тяжело мне пришлось — не скрою. Но — выжил, а главное — злобы не нажил. Вернули мне в пятдесят шестом партбилет, устроили на работу в роно. И как только первые выходные выдались — сразу в Смоленскую область поехал. И аккурат в ту самую деревню. Быстро нашел ее. Да только Наташиного дома найти не смог. Нет его. В войну всю деревню немцы сожгли, после в сорок шестом ее заново строили. А Наташа, как мне в ихнем сельсовете сказали, еще в сорок первом в партизаны подалась. С тех пор про нее не слыхали. Отряд был из небольших и вскоре ушел в Белоруссию. Вот, мил человек, дела какие. А главное, она ведь с бабушкой жила, родителей еще до войны потеряла. А бабуля уже давно померла. Так что концов родственных никаких не осталось. но хоть фамилию узнал. Поляковой она была. Ну и начались поиски Наташи Поляковой. Ох, и поскрипели тогда мои ботинчки. Четыре года искал я свою Наташу. И нашел. Нашел! Написали мне, что живет она в городе Одессе. Полякова Наталья Тимофеевна, 1923 года рождения. Взял отпуск за свой счет и поехал в Одессу. Нашел улицу, нашел дом. Вошел во двор. Подсказали мне квартиру номер шесть. Стучу. Открывает мне моя Наташа.. За шестнадцать лет она совсем не изменилась. Ну, чуть-чуть только. Косу не остригла, и глаза все те же остались. как два василька.

— Здравствуй,— говорю, — Наташа. Вот я тебя и нашел.

А она смотрит так удивленно и спрашивает:

— А вы кто?

Тут я ей кисет показал. Она поглядела, руки к лицу поднесла, подняла так левую, а после юбку теребит и так трогает, потрогает и отпустит, а ногой какчает и меня все тянет за рукава. А я стою с кисетом и плачу. А она присела и ногами так поделает, поделает и стала рукой колебать, чтобы выпрямить шнурок, а то он немного крив, когда не в натяжении, потому что в кисете был табак «Дукат». И вот так вот мы пошли в квартиру, или, вернее, в комнату, а она была немаленькой. Наташа так головой покачает, покачает и снова рукой делает, чтобы подавить, чтобы я шел вдоль, вольно. А кисет я опустил и решил возле шифонера. И тут все положеное, как последовательно говорили о главном, о фотографиях. Я плакать не умел, но стал говорить. Я говорю, мил человек, что работаю и делаю разные заказы по поводу чистого. И замечания. И она улыбается, потому что тоже знаком какой выброс, какое скольжение, располагает к ужину:

— Садитесь, садитесь. Это же наше дорогое.

А я говорю, почему мы вот так расположены и не слишком думали, что я был печатником там или чтоб знал, как надо прислонить правильно?

Или, может, я знал меньше?

Или перхоть была?

Они же понимали, что пол там как раз, даже другое больше, и не знал, почему я верил.

А я что — не брал половины?

Я же райком в утро тревожил и знал все телефонограммы.

Они проверяли. Это шло через Сифроню прямиком, даже если там указывалось через десятку, двойку, шестерку.

И смотрели.

Но верить, что разведение точно, и понимать, когда листы в руках были — отношение не книги. Не по книге. И не братство тесное, не точное. Мы понимали, почему тогда на каждом тяжелом углу говорили: «Запахундрия». Это было там первое действие по проверки. Точная дата и сразу — сигнал, сигнализированные, нелишенные, а после только — правильная почта, правильное золото. Жизнь была правильная. И жили правильно, потому что я видел, как намечалось, как выровняли по чистой сердцевине, избавили от этого вот лишнего веса.

Я понимаю, что ты говорила мне, когда так вот наклонишься, наклонишься и голенькая показываешь мне молочное видо, где гнилое бридо. Я знал, что именно спереди есть молоное видо, а сзади между белыми — гнилое бридо, а чуть повыше, есть так вот верить и видеть — будет и мокрое бридо, то есть мокренькое бридо, очень я понимал.

Я уверен, что простые человеческие условия будут хорошо понимать и главное — обнимать. А обниматься — мы не понимали, почему я думал, что обниматься можно только за молочное видо.

Обниматься, я ведь очаровательно помнил, что обниматься против потока, против уяснения необходимо правильно. И обнимались очень правильно.

Простое расписывание всего необходимого мы извлечем. Я уверен, что я буду делать самое твердое, неподвластное.

Молочное видо мы уневолим шелком.

Гнилое бридо необходимо понимать как коричневый творог.

Мокрое бридо — это память всего человечества.

А кисет?

С кисетом было трудно, мил человек.

Я помню, ночью, бывало встанешь — полшестого тьма за окном фрамуга насквозь промерзла позавтракаешь чаем пустым и на вокзал а там мешки с углем разгружать в двенадцать обед на кухню зайдешь а там пар как в бане повара стоят возле чанов там булькает клокочет варят головы у пленных отрубленные в муке в муке там в клейстере и запах богатый идет так слюною весь изойдешься повар там был знакомый Эраст ты мигнешь он отворотится этот Эраст а ты рукавами ватника голову из чана хвать да за полу да на двор в снег бросишь шабер из валенка дерг да по темени тюк расколупаешь черепок на мозги и ешь ешь не ох наешься так что вспотеешь аж вот как жили а теперь вон в магазинах и не бывает совсем я ходил я Кланялся просил что ж они уважить фронтовика не могут и почему нет в магазинах это не дело я ведь мил человек прекрано разбирался во всем точно сделано что я понимаю когда надо делать праильно когда промерять обниматься надо только за молочное видо в этом простое равновесие.

Так что, в соответствии с упомянутым, мы положим правильное:

Молочное видо будем понимаь как нетто.

Гнилое бридо — очищенный коричневый или корневой творог.

Мокрое бридо — простейший реактор.

А кисет?

С кисетом было трудненько, мил человек.

Я помню он тогда меня разбудил открыл дверь приглашает в дом а там Ксения обугленная лежит Господи я та и присел черная как головешка а рядом червь то самый на белой простыне толстенький не приведи Господь как поросенок и весь белый-белый в кольах таких и блестят от жиру-то еле шевелится наелся чего уж там ну а я стою а Егор Иваныч и слезы тут старухи пришли покровские простынь за четыре угла да червя с молитвою вынесли во двор а там уж Миша с Петром в сетвах с дымарями стоят улей наготове держат открыли крышку рогожку оторвали и прочь а старухи червя в улей вывалили пчелы его и стали поедом есть а Петр крышкой привалил так ведь до вечера скрипел окаянный из-под крышки.

Так что, в соответсвии с упомянутым, мы положим правильное:

млочное видо будем расценивать мокрою манною.

Гнилое бридо — свежий коричневый творог.

Мокрое бридо — шахта второго периода.

А кисет?

С кисетом было трудненько, мил человек.

Я помню растолкал он нас с Аней тогда с утречка показал коробки вороха и говорит надо быстрей сортировать а мы уж готовы мы тут же полезли по полкам и за работу и вот сидим сортируем а я у Ани и спрашиваю про тот случай ну как все было а она и стала рассказывать она говорит что Маша когда беременная ходила то еще тогда все увидели что живот маленький хотя уж седьмой месяц и восьмой и девятый а когда родила так освсем было удивительно маленький мальчик то есть не то что маленький а зародыш он на ладони умещался и сначала отдали их в больницу на сохранение но он е нормальный доношенный и живой но после их выписали и они дома были и он стал расти но не так как надо то есть не весь у него стала как бы вытягиваться грудная клетка то есть низ и верх не рос а промежуток вытягивался и он так вот вытягивался она говорит он лежал как колбаса а после еще больше вытянулся и стал ползать как гесеница и совсем не плакал ничего а она ему давала из пипетки молоко и детское питание а после взяла его и поехала к своим потому что все стали об этом говорить и вот два года ее не было и со свекровью они поругались она не писала а после свекровь решила сама к ним поехать и поехала а ернулась вся седая и ничего не говорила тольео деньги Маше посылала и плакала по ночам и тогда Аня с андреем поехали но их в дом не пустили и Маша с Аней грубо говорила через дверь и Аня видела что у них окна все зашторены глухо, а больше ничего не знает.

Так что, в соответсвтвии с упомянутым, мы положим правильное:

Молочное видо — это сисоло потненько.

Гнилое бридо — это просто пирог.

Мокрое бридо — это ведро живых вшей.