АКМ

Борис Виан

Красная трава

Роман

ГЛАВА X

У машины был ажурный вид разглядываемой издали паутины. Стоя рядом, Ляпис присматривал за ее работой, каковая со вчерашнего дня протекала вполне нормально. Он обследовал точнейшее круговращение зубчатых шестеренок мотора. Совсем близко, растянувшись на скошенной траве, с гвоздикой в губах грезила Хмельмая. Земля вокруг машины слегка подрагивала, но это не было неприятно.

Ляпис выпрямился и посмотрел на свои замасленные руки. С такими руками приблизиться к Хмельмае он не мог. Открыв жестяной шкафчик, он захватил в нем пригоршню пакли и оттер то, что удалось. Затем намазал пальцы минеральной пастой и потер их. Зерна пемзы скреблись у него в ладонях. Он ополоснул руки в помятом ведре. Под каждым ногтем осталось по синей полоске грязи, в остальном руки были чисты. Ляпис закрыл шкафчик и обернулся. У него перед глазами была Хмельмая, тонюсенькая, с рассыпавшимися полбу длинными желтыми волосами, с округлым, почти своевольным подбородком и утонченными, словно перламутр лагун, ушками. Рот с полными, почти одинаковыми губами, груди натягивали спереди слишком короткий свитер, и он задирался у бедра, приоткрывая полоску золотистой кожи. Ляпис следовал за волнующей линией ее тела. Он присел рядом с девушкой и нагнулся, чтобы ее поцеловать. И тут же вдруг подскочил и мгновенно выпрямился. Рядом с ним стоял человек и его разглядывал. Ляпис попятился и прислонился к металлическому остову, пальцы его сжали холодный металл, в свою очередь и он вперился взглядом в стоявшего перед ним человека; мотор вибрировал у него под руками и передавал ему свою мощь. Человек не двигался, серел, таял и наконец вроде бы растворился в воздухе; больше ничего не было.

Ляпис утер лоб. Хмельмая ничего не сказала, она ждала, ничуть не удивившись.

— Что ему от меня надо? — проворчал Ляпис словно бы только самому себе. — Всякий раз, когда мы вместе, он тут как тут.

— Ты заработался, — сказала Хмельмая, — и еще устал за последнюю ночь. Ты все время танцевал.

— Пока тебя не было, — сказал Ляпис.

— Я была рядом, — сказала Хмельмая, — мы разговаривали с Вольфом. Иди ко мне. Успокойся. Тебе нужно отдохнуть.

— Да, конечно, — сказал Ляпис.

Он провел рукой по лбу.

— Но этот человек все время тут как тут.

— Уверяю тебя, тут никого нет, — сказала Хмельмая. — Почему я никогда ничего не вижу?

— Ты никогда ни на что не смотришь… — сказал Ляпис.

— На то, что мне досаждает, — сказала Хмельмая.

Ляпис приблизился к ней и уселся, не касаясь.

— Ты прекрасна, — пробормотал он, — как… как японский фонарик… зажженный.

— Не говори глупостей, — запротестовала Хмельмая.

— Я же не могу сказать, что ты прекрасна, как день, — сказал Ляпис, — дни бывают разные. Но японский фонарик красив всегда.

— Мне все равно, уродлива я или прекрасна, — сказала Хмельмая. — Лишь бы я нравилась людям, которые меня интересуют.

— Ты нравишься всем, — сказал Ляпис. — Так что и они тоже в выигрыше.

Вблизи видны были ее крохотные веснушки и на щеках — нити золотого стекла.

— Не думай обо всем этом, — сказала Хмельмая. — Когда я здесь, думай обо мне и рассказывай мне всякие истории.

— Какие истории? — спросил Ляпис.

— Ну тогда никаких историй, — сказала Хмельмая. — Ты что, предпочитаешь петь мне песни?

— К чему все это? — сказал Ляпис. — Я хочу обнять тебя и почувствовать малиновый вкус твоей помады.

— Да, — пробормотала Хмельмая, — это замечательно, это лучше любых историй…

И она покорилась ему, чуть его не опередив.

— Хмельмая… — сказал Ляпис.

— Сапфир… — сказала Хмельмая.

А потом они опять принялись целоваться. Приближался вечер. Увидев их, он остановился неподалеку, чтобы не помешать. Он, пожалуй, пошел бы лучше с Вольфом, который как раз сейчас возвращался домой. Часом позже все погрузилось во тьму, кроме оставшегося солнечного круга, где были закрытые глаза Хмельмай и поцелуи Ляписа в дымке испарений, исходивших от их тел.

ГЛАВА XI

Полуочнувшись, Вольф предпринял последнее усилие, чтобы остановить звон будильника, но липучая штуковина ускользнула от него и скрутилась спиралью в закоулке ночного столика, где, задыхаясь от ярости, и продолжала трезвонить вплоть до полного изнеможения. Тогда тело Вольфа расслабилось в том заполненном лоскутами белого меха четырехугольном углублении, где он лежал. Он приоткрыл глаза, и стены комнаты зашатались, обрушились на пол, подняв при падении высокие волны мягкого месива. А потом друг на друга наложились какие-то перепонки, которые напоминали море… посреди, на неподвижном островке, Вольф медленно погружался в черноту среди шума ветра, продувающего обширные голые пространства, среди неумолчного шума. Перепонки трепетали, как прозрачные плавники; с невидимого потолка рушились, обматываясь вокруг головы Вольфа, полотнища эфира. Смешавшись с воздухом, Вольф чувствовал, как через него проходит, как его пропитывает все, его окружающее; вдруг запахло — жгуче, горько, — так пахнут пламенеющие сердечки хризантем, ветер в это время стихал.

Вольф вновь открыл глаза. Царило безмолвие. Он сделал усилие и оказался на ногах и в носках. В комнату струился солнечный свет. Но Вольфу по-прежнему было не по себе; чтобы прийти в себя, он схватил обрывок пергамента, цветные мелки и, быстро набросав рисунок, уставился на него, но мел осыпался прямо на глазах: на пергаменте осталось лишь несколько непрозрачных углов, несколько темных пустот, общий вид которых напоминал голову давно умершего человека. Впав в уныние, он выронил рисунок и подошел к стулу, на котором лежали сложенные им брюки. Он шатался, будто земля корчилась у него под ногами. Запах хризантем был теперь не столь отчетлив, к нему примешивался сладкий аромат, запах летнего, с пчелами, жасмина. Сочетание довольно-таки отвратительное. Ему нужно было спешить. Пришел день инаугурации, и его будут ждать муниципалы. Он впопыхах принялся за свой туалет.

ГЛАВА XII

До их прихода оставалось тем не менее несколько минут, и он успел осмотреть машину. В шахте сохранилось еще несколько десятков элементов, а мотор, тщательно проверенный Ляписом, работал без устали. Только и оставалось, что ждать. Он подождал.

Легкая почва еще хранила на себе отпечаток изящного тела Хмельмаи, да и гвоздика, которую она держала меж губ, была тут же, с ворсистым стеблем и ажурным кружевом венчика, уже связанная с землей тысячью невидимых уз, белесыми нитями паутины. Вольф нагнулся, чтобы ее подобрать, и гвоздичный вкус поразил его и одурманил. Он промахнулся. Гвоздика тут же поблекла и, изменив свой цвет, слилась с почвой. Вольф улыбнулся. Если он оставит ее здесь, муниципалы, конечно же, ее затопчут. Его рука ощупью пробежала по поверхности почвы и наткнулась на тонкий стебель. Почувствовав, что попалась, гвоздика вновь обрела свой естественный цвет. Вольф осторожно разломил один из узловатых бугорков на стебле и прикрепил ее к воротнику. Он нюхал ее, не наклоняя головы.

За стеной Квадрата раздался неясный шум музыки, вопли медных Сопелок, громогласные глухие удары по растянутой на барабане коже; затем сразу несколько метров кладки рухнуло вдруг под напором муниципальной стенобитки, пилотируемой бородатым приставом в черном фраке с золотой цепью. Через брешь внутрь проникли первые представители толпы, почтительно расступившиеся по обе стороны пролома. Появился оркестр, пышный и звучный, — бум, бум, дзинь. Заверещали, оказавшись в пределах слышимости, хористы. Впереди вышагивал разукрашенный зеленым тамбур-мажор, в быту — кобельмейстер, размахивая своим жезлом, которым он без больших надежд на копеечку Метил в белый свет.

Он подал размашистый знак, сопроводив его двойным сальто погнувшись, и хористы потуже затянули гимн:

Вот господин мэр,
Бум, бум, дзинь!
Нашего прекрасного города;
Бум, бум, дзинь!
Он пришел вас повидать,
Бум, бум, дзинь!
Чтобы у вас спросить,
Бум, бум, дзинь!
Не собираетесь ли вы,
Бум, бум, дзинь!
Тут же ему заплатить,
Бум, бум, дзинь!
Все ваши старые налоги.
Бум-бум, дзинь-дзинь и чакачакача!

Чакачакача производилось биением металлических кусочков, вырезанных в форме и цвете каки, о чачача, каковое било их по чачастям. В целом получался старинный марш, который ежели ныне и использовался, то вкривь и вкось, поскольку уже давно никто налоги не платил, но нельзя же помешать фанфарам играть единственную разученную ими мелодию!

За оркестром появился мэр, он силился запихнуть в свою слуховую трубку носок, чтобы не слышать этого ужасного гвалта. Следом за ним показалась и его жена, претолстенная особа, вся красная и голая, она взгромоздилась на повозку с рекламным плакатом главного сыроторговца, который знал касательно муниципалитета всякие разности и посему заставлял муниципалов подчиняться всем своим капризам.

У нее были огромные груди, все время шлепавшие ее по пузу, — как из-за плохой подвески экипажа, так и потому, что сынок сыроторговца не только вставлял палки, но и подкладывал под колеса камни.

Следующей катила повозка торговца скобяными товарами; этот не располагал политической поддержкой своего соперника и вынужден был довольствоваться большими парадными носилками, на которых прошедшую специальный отбор девственницу насиловала здоровенная обезьяна. Прокат обезьяны влетел в копеечку, а результаты оказались отнюдь не так уж впечатляющи: девы хватило ненадолго, она упала в обморок в первые же минут десять и более не кричала, в то время как жена мэра уже полиловела и, как-никак, на ней было вдоволь растрепанных волос.

Следом ехала приводившаяся в движение батареей реактивных сосок повозка детоторговца; детский хор распевал при этом старинную застольную песню.

На этом кортеж и остановился — ну кого же позабавит кортеж? — а четвертая повозка, на которой обосновались гроботорговцы, застряла чуть раньше, поскольку ее возница помер, не успев даже причаститься.

Наполовину оглушенный фанфарами, Вольф увидел, как к нему в сопровождении почетного караула со здоровенными ружьями под полой приближаются официальные лица. Он встретил их как подобает, а специалисты тем временем в несколько минут сколотили невысокий деревянный помост со ступеньками, на котором обосновался мэр и недомэрки, в то время как мэресса продолжала лезть вон из кожи на своей повозке. Сыроторговец направился на свое официальное место.

Раздалась оглушительная барабанная дробь, обезумев от которой, флейтист сорвался с цепи и, зажав уши руками, взлетел как реактивный снаряд на воздух; все во все глаза следили за траекторией его полета и единогласно втянули головы в плечи, когда флейтист, чмокнувшись как суицидирующий слизень, снова шлепнулся головой вперед на землю. После чего все перевели дух, и со своего места поднялся мэр.

Фанфары смолкли. В посиневший от дыма сигарет с воскресною травкой воздух поднималась густая пыль, все пропахло толпой — со всеми подразумеваемыми этим термином ногами. Некоторые родители, тронутые мольбами своих детишек, подняли их к себе на плечи, но держали при этом вверх тормашками, чтобы не очень-то потворствовать их склонности к ротозейству.

Мэр откашлялся в свою слуховую трубку и взял слово за глотку, чтобы его задушить, но оно держалось стойко.

— Господа, — сказал он, — и дорогие сообщинники. Я не буду напоминать о торжественном характере этого дня, не более безупречного, чем глубины моего сердца, поскольку вам не хуже меня известно, что впервые с момента прихода к власти стабильной и независимой демократии двурушнические и неизменно демагогические политические комбинации, которые запятнали подозрениями прошедшие десятилетия, гм, черт, ни хрена не разобрать, сволочная бумага, буквы не пропечатались… Добавлю, что ежели бы я вам сказал все, чего знаю, особливо про эту лживую скотину, которая себя считает торговцем сырами…

Толпа шумно зааплодировала, а сыроторговец встал в свою очередь. Не жалея красок, он начал зачитывать черновик разнарядки благотворительных отчислений в фонд подмазывания Муниципального совета со стороны крупнейшего в городе спекулянта рабами. Взвыли, чтобы заглушить его голос, фанфары, а жена мэра, стремясь помочь мужу отвлекающим маневром, удвоила свою активность. Вольф отсутствующе улыбался. Он не вслушивался в слова. Он был далеко.

— И мы со злобной радостью, — продолжал мэр, — горды приветствовать сегодня замечательное решение, измышленное нашим великим здесь присутствующим сообщинником Вольфом, чтобы полностью избежать сложностей, проистекающих из перепроизводства металла для изготовления машин. И поскольку я не могу сообщить вам об этом ничего, ибо я лично, в соответствии с обычаем, совершенно не знаю, о чем же, собственно, идет речь, так как являюсь лицом официальным, я передаю слово фанфарам для исполнения отрывка из их репертуара.

Тамбур-мажор ловко исполнил пол-оборота назад из передней стойки с двумя финтами, и в ту самую секунду, когда он коснулся земли, туба подала ему грубую вступительную ноту, которая принялась грациозно вольтижировать над оркестром. А затем музыканты повтискивались в интервалы, и все узнали традиционную мелодию. Так как толпа оказалась слишком близко, почетный караул провел через дула общую разрядку напряженности, что обескуражило большую часть толпы, тела же меньшинства клочьями разлетелись во все стороны.

В несколько секунд Квадрат опустел. Остался Вольф, труп флейтиста, несколько грязных бумажек, крохотный кусочек помоста. Спины почетного караула удалялись шеренгой, в ногу. Исчезли.

Вольф вздохнул. Праздник окончился. Вдали, за стеной Квадрата, еще угадывался шум фанфар, он удалялся рывками, то и дело вновь выныривая на поверхность. Мотор работающей машины аккомпанировал оркестру своим неистощимым гудением.

Вдали Вольф увидел Ляписа, который его разыскивал. С ним была Хмельмая. Она отошла, не доходя до Вольфа. На ходу она наклоняла голову, желто-черное платье делало ее похожей на саламандру-блондинку.

ГЛАВА XIII

И вот Вольф и Ляпис остались одни, как и в тот вечер, когда был запущен мотор. На руках у Вольфа были красные кожаные перчатки, на ногах — кожаные сапоги, подбитые не то курдючной, не то бурдючной овчинкой стоящей выделки. Сам он облачился в стеганый комбинезон и шлем, оставлявший на свободе только верхнюю часть лица. Он был готов ко всему. И сам чуть бледный, Ляпис всматривался в него. Вольф не подымал глаз.

— Все готово? — поинтересовался он, по-прежнему не поднимая головы.

— Все, — сказал Ляпис. — Запасник пуст. Все элементы на месте.

— Пора? — спросил Вольф.

— Минут через пять-шесть, — сказал Ляпис. — Сдюжите, а?

Вольфа тронул хмуроватый тон его вопроса.

— Не бойся, — сказал он. — Я сдюжу.

— Вы надеетесь? — спросил Ляпис.

— Сильнее, чем когда-либо за последнее время, — сказал Вольф. — Но все-таки я не верю. Опять все пойдет, как и раньше.

— А что получалось раньше? — спросил Ляпис.

— Ничего, — ответил Вольф. — Когда все кончалось, не оставалось ничего. Кроме разочарования. И все же… нельзя же ни на миг не отрываться от земли.

Ляпис с трудом сглотнул.

— У всех свои маленькие проблемы, — выдавил он.

И снова мысленно увидел человека, который разглядывает, как он целует Хмельмаю.

— Конечно, — сказал Вольф.

Он поднял глаза.

— На сей раз, — сказал он, — я выберусь. Не может же быть, чтобы изнутри все было точно таким же.

— Риск все-таки немалый, — пробормотал Ляпис. — Будьте очень внимательны, могут взъяриться ветры.

— Ничего, пронесет, — сказал Вольф. И безо всякой связи добавил: — Ты любишь Хмельмаю, и она тебя тоже. Ничто не может вам в этом помешать.

— Почти что… — ответил Ляпис как ложное эхо.

— Так в чем же дело? — спросил Вольф.

Ему хотелось бы какой-то страсти. Хотя бы коснуться, это бы все изменило. Он открыл дверцу кабины, поставил внутрь ногу, и его руки в перчатках судорожно вцепились в перекладины. Под пальцами он ощущал вибрацию мотора. Он казался себе пауком в чужой паутине.

— Пора, — сказал Ляпис.

Вольф кивнул и механически принял исходное положение. Серая стальная дверь захлопнулась за ним. В клети поднялся ветер. Сначала он дул нежно, потом окреп, как затвердевающее на холоде масло. Ветер без предупреждения менял направление, и, когда воздух бил его по щекам, Вольфу приходилось изо всех сил цепляться за стенку; тогда он ощущал у себя на лице холод матовой стали. Чтобы не выдохнуться, он сдерживал дыхание. Кровь размеренно билась в своих протоках.

Взглянуть вниз, себе под ноги, Вольф все еще не осмеливался. Он хотел сначала пообвыкнуть, как следует закалиться, и всякий раз, когда голова его клонилась от усталости, он заставлял себя не раскрывать глаз. Из его комбинезона на уровне бедер торчали два ремешка из промасленной кожи с железными крючьями на концах, которые, чтобы дать рукам передышку, он время от времени зацеплял за вделанные по соседству в стенку кольца.

Дышал он тяжело и прерывисто, все сильней и сильней болели колени. Воздух редел; пульс Вольфа участился, и он почувствовал в глубине своих легких какую-то пустоту.

На правом стояке он вдруг заметил темный сверкающий след, точь-в-точь подтек расплавленного песчаника на пузатом боку глиняного кувшина. Он остановился, зацепил ремешки и с осторожностью потрогал след пальцем. Липко. Подняв руку против света, он обнаружил, что на кончике указательного пальца висит темно-красная капля. Она увеличилась, вытянулась грушей и вдруг оторвалась от пальца, скатившись целиком, как масляная. Непонятно почему это было неприятно. Превозмогая все мучения, он приготовился продержаться еще минуту, пока дрожь в усталых ногах не заставит его остановиться совсем.

Грузно, с натугой дотерпел он до конца данной себе отсрочки и зацепил ремешки. На сей раз он сдался окончательно, без сил повиснув на концах своих кожаных лент. Он чувствовал, как его собственный вес плющит ему туловище. В углу клети, под самым его носом, по-прежнему текла красная жидкость, ленивая и медлительная, прокладывая по стали извилистую дорожку. Ее движение выдавали лишь изредка попадавшиеся на глаза местные утолщения; если исключить то тут, то там то отблеск, то тень, она казалась неподвижной линией.

Вольф подождал. Беспорядочное трепыхание его сердца подутихомирилось, мускулы начали привыкать к ускоренному ритму дыхания. Он был в клети один и за отсутствием системы отсчета не замечал более своего движения.

Он отсчитал еще сотню секунд. Несмотря на перчатки, пальцы его чувствовали хрустящее прикосновение образующегося на стенке и поперечинах инея. Стало очень светло. Смотреть было больно, глаза слезились. Цепляясь одной рукой, он приладил защитные очки, до тех пор поднятые на шлем. Веки перестали мигать и причинять ему боль. Все вокруг стало отчетливым, как в аквариуме.

Он боязливо бросил взгляд себе под ноги. Земля убегала столь головокружительно, что у него перехватило дыхание. Он был в центре веретена, одно острие которого терялось в небе, а другое било ключом из шахты.

На ощупь, зажмурившись, чтобы не стошнило, он отцепил крючья и повернулся, пытаясь опереться о стенку. Пристегнулся в новом положении и, раздвинув каблуки, решился еще раз приоткрыть глаза. Он сжимал кулаки, словно булыжники.

Из высших сфер падали неясные осыпи неуловимой сверкающей пыли, а в бесконечности трепетало продырявленное блестками света фиктивное небо. Влажное лицо Вольфа было ледяным.

Его ноги теперь дрожали, и понуждала их к этому отнюдь не вибрация мотора. Мало-помалу, методично он тем не менее сумел собраться.

И тут он заметил, что вспоминает. Он не стал бороться с воспоминаниями, а, погружаясь в прошлое, еще глубже овладел собой. Хрустящий иней охитинил его кожаную одежду сверкающей коркой, разломанной на локтях и коленях.

Вокруг теснились лоскутья былых времен, то нежные, как серые, скрытные и юркие мышки, то сверкающие, полные жизни и солнца, — иные сочились медлительными, но не сонными жидкостями, легкими, похожими на морскую пену.

Некоторые обладали той четкостью, той стойкостью, что свойственны фальшивым картинам детства, образованным задним числом по фотографиям или чужим воспоминаниям; их невозможно перечувствовать заново, поскольку сама их субстанция давным-давно рассеялась.

А другие оживали новехонькими по первому его требованию: сады, трава, воздух; тысячи оттенков зеленого и желтого смешивались в изумруде лужайки, дочерна сгущающемся в прохладной тени деревьев.

Вольф дрожал в мертвенно-бледном воздухе и вспоминал. Его жизнь освещалась перед ним накатывающими одна за другой волнами памяти.

Справа и слева от него тяжелый натек смолил стойки клети.

ГЛАВА XIV

А сначала они мчались беспорядочными ордами, как грандиозный пожар запахов, света и шепчущих голосов.

Были там круглоголовики, бугорчатые плоды которых высушивали, чтобы щетина их стала пожестче и лучше впивалась при попадании в затылок. Некоторые называют их платанами, другие — репейниками, но названия эти ничуть не меняют их свойств.

Были и листья тропических растений, все в заусеницах длиннющих роговых коричневых крючьев, схожих с пилами воинствующих богомолов.

Были и короткие волосы девчонки из девятого класса, и коричневато-серая форма мальчика, к которому ревновал ее Вольф.

Краснорожие верзилы, которые на языке, не справляющемся с буквой «р», превращались в индейцев из редкого племени везилов.

Таинственный магазин «Смерть мышьям», где продаются, должно быть, мормышки; рыбалка, когда разве что дождевые черви на крючок попадаются.

Та громадная комната, полукруглые своды которой можно было с трудом разглядеть, выглянув из-за угла раздутой, как живот сытно закусившего бараном великана, перины.

Меланхолическое зрелище падающих каждый год блестящих каштанов; скрывающиеся среди желтых листьев конские каштаны с мягкой, украшенной нестрашными колючками скорлупой, которая раскалывалась надвое или натрое, они верно служили в играх, когда, вырезав из них крохотные рожицы гномов, их нанизывали на нити и потом по три-четыре соединяли в ожерелья; гнилые каштаны, извергающие тошнотворную жижицу; каштаны, метко запущенные в форточки.

А это — это было в тот год, когда по возвращении с каникул оказалось, что мыши, ничтоже сумнямнямшеся, расправились со всеми миниатюрными свечками, что лежали в нижнем ящике и еще вчера украшали игрушечную бакалейную лавку, — как приятно было узнать, открыв соседний ящик, что кулек с макаронным алфавитом они оставили в целости и сохранности, так что можно было продолжать забавляться по вечерам, выкладывая на дне тарелки после исчезновения в ней бульона собственное имя.

Куда же подевались чистые воспоминания? Почти в каждое проникали впечатления других времен, накладываясь на них, придавая им иную реальность. Нет никаких воспоминаний, есть иная жизнь, переживаемая иной частично ими обусловленной личностью. Направление времени не изменишь на обратное, если только не жить зажмурив глаза, заткнув уши.

В тишине Вольф закрыл глаза. Он погружался все дальше и дальше, и перед ним разворачивалась озвученная четырехмерная карта его фиктивного прошлого.

Он, без сомнения, продвигался достаточно быстро, так как вдруг заметил, что маячившая все время у него перед глазами стенка клети исчезла.

Отстегнув все еще удерживавшие его крючья, он поставил нотту с другой стороны.

ГЛАВА XV

Сквозь желтую листву каштанов блестело неяркое осеннее солнце.

По пологому склону прямо перед Вольфом протянулась аллея. Сухая и припорошенная посередине пылью дорога становилась к обочинам темнее, там виднелось даже несколько ореолов чистой грязи — отложения луж после недавнего ливня.

Между хрустящими листьями просвечивали палисандровые бочки конских каштанов, обернутых кое-где в скорлупки переменчивых оттенков, от ржаво-бежевого до миндально-зеленого.

И с той, и с другой стороны аллеи подставляли ласковым лучам солнца свою неровную поверхность запущенные газоны. Среди пожелтевшей травы там и сям топорщился чертополох и пошедшие в ствол перезрелые многолетки.

Казалось, что аллея вела к каким-то окруженным не очень высокой порослью колючего кустарника руинам. На стоявшей перед развалинами скамье из белого камня Вольф разглядел силуэт сидящего старика, укутанного в льняную хламиду. Подойдя ближе, он обнаружил, что принял издалека за одежду бороду, окладистую серебристую бороду, которая пять или шесть раз оборачивалась вокруг тела старца.

Рядом с ним на скамье лежала маленькая, до блеска начищенная медная бляха, в центре которой было выдавлено и зачернено имя: «Месье Перль».

Вольф подошел к нему. Вблизи он увидел, что у старика было сморщенное, как наполовину спущенный красный шар, лицо, в большом носу проковыряны Преизряднейшие ноздри, из которых торчала грубая щетина, брови нависали над двумя искрящимися глазками, а скулы блестели, как маленькие подрумянившиеся на солнце яблочки. Подстриженные бобриком белоснежные волосы вызвали в памяти хлопкочесальную машину. На коленях покоились исковерканные возрастом руки с большими квадратными ногтями. Вся одежда старика состояла из старомодных купальных трусов, разлинованных зеленым по белому, да из слишком больших для его зароговевших ступней сандалий.

— Меня зовут Вольф, — сказал Вольф.

Он показал на гравированную медную бляху.

— Это ваше имя?

Старик кивнул.

— Я — месье Перль, — подтвердил он. — Совершенно точно. Леон-Абель Перль. Итак, месье Вольф, теперь ваша очередь. Посмотрим, посмотрим, о чем вы могли бы порассказать.

— Не знаю, — сказал Вольф.

У старика был удивленный и слегка снисходительный вид человека, вопрос которого адресован самому себе и который не ожидает от оного снаружи ни малейшего рикошета.

— Естественно, естественно, вы не знаете, — сказал он.

Бормоча себе в бороду, он неожиданно вытащил неизвестно откуда пачку карточек, с которой и ознакомился.

— Посмотрим… Посмотрим… — бубнил он. — Месье Вольф… так… родился… в… очень хорошо, ладно… инженер… так… так, все отлично. Ну что ж, месье Вольф, не могли бы вы мне подробно рассказать о первых проявлениях вашего нонконформизма?

Вольфу старик показался слегка чудаковатым.

— Что… чем это может вас заинтересовать? — спросил он наконец.

Старик пощелкал языком.

— Полноте, полноте, — сказал он, — полагаю, вас все же научили отвечать и по-другому?

Тон старика предполагал в собеседнике явно выраженные черты неполноценности.

Вольф пожал плечами.

— Не вижу, чем это может вас заинтересовать, — ответил он. — Тем более что я никогда не протестовал. Когда я верил, что могу это сделать, я ликовал, ну а в противном случае всегда старался не замечать всего того, что, как я знал, будет мне противостоять.

— Стало быть, вы не замечали этого не до такой степени, чтобы вообще игнорировать его существование, — сказал старик. — Вы знали достаточно, чтобы сделать вид, будто этого не замечаешь. Ну-ка, давайте попробуем отвечать честно и не сводить разговор к общим местам. Что же, все вокруг вас и в самом деле только и старалось, что вам противостоять?

— Месье, — сказал Вольф, — я не знаю ни кто вы такой, ни по какому праву задаете мне эти вопросы. Поскольку я, до известной степени, стараюсь быть почтительным с пожилыми людьми, я хотел бы в двух словах вам ответить. Итак, я всегда полагал, что могу совершенно беспристрастно и объективно воспринимать себя в ситуации противоборства чему бы то ни было, из-за чего никогда не мог бороться против того, что мне противостояло, так как прекрасно понимал, что противоположная точка зрения всего-навсего уравновешивает мою в глазах любого, у кого нет никаких личных мотивов предпочитать одно или другое. Это все.

— Чуть-чуть грубовато, — сказал старик. — В моей картотеке значится, что вам случалось и руководствоваться, как вы выразились, личными мотивами, и выбирать. Хм… смотрите… я вижу тут некоторые обстоятельства…

— Я просто играл в орлянку, — сказал Вольф.

— О! — брезгливо произнес старик. — Какая гадость. В конце концов, может, вы соблаговолите объяснить, зачем вы сюда пожаловали?

Вольф посмотрел направо, посмотрел налево, принюхался и решился:

— Чтобы разобраться.

— Ну да, — сказал месье Перль, — это как раз то, что я вам и предлагаю, а вы вставляете мне палки в колеса.

— Вы слишком непоследовательны, — сказал Вольф. — Я не могу рассказать неизвестно кому все вперемешку.

У вас нет ни плана, ни метода. Уже десять минут, как вы меня расспрашиваете, и притом не продвинулись ни на пядь. Я хочу точных вопросов.

Месье Перль погладил свою огромную бороду, подвигал подбородком сверху вниз и чуть-чуть наискось и сурово глянул на Вольфа.

— А! — сказал он. — Вижу, что с вами так просто не разберешься. Итак, вы себе вообразили, что я расспрашивал вас наугад, без предварительного плана?

— Это чувствуется, — сказал Вольф.

— Вам известно, что такое точило, — сказал месье Перль. — А знаете ли вы, как оно устроено?

— Я не проходил специально точильные круги, — сказал Вольф.

— В точиле, — сказал месье Перль, — имеются абразивная крошка, которая собственно и работает, и спайка, связка, которая удерживает крошку на месте и при этом изнашивается быстрее, чем оная, ее тем самым высвобождая. Конечно, действуют именно кристаллы, но связка столь же незаменима; без нее существовало бы лишь множество кусочков, не лишенных твердости и блеска, но разрозненных и бесполезных, как сборник афоризмов.

— Пусть так, — сказал Вольф, — ну и что?

— А то, — сказал месье Перль, — что у меня, конечно же, есть план, и я задам вам очень точные, резкие и острые вопросы, но соус, которым вы сдабриваете факты, для меня не менее важен, чем сами эти факты.

— Ясно, — сказал Вольф. — Расскажите-ка мне немного об этом плане.

ГЛАВА XVI

— План, — сказал месье Перль, — очевиден. В его основе лежат два принципиальных момента: вы — европеец и католик. Отсюда вытекает, что нам следует принять следующий — хронологический — порядок:

1) внутрисемейные отношения,
2) школьное обучение и дальнейшее образование,
3) первые религиозные опыты,
4) возмужание, сексуальная жизнь подростка, возможное супружество,
5) деятельность в качестве ячейки социального организма,
6) если имеется, последующая метафизическая тревога, родившаяся из более тесного соприкосновения с миром; этот пункт можно присоединить к пункту 2), ежели, вопреки средней статистике людей вашего сорта, вы не прервали все свои связи с религией в непосредственно следующие за вашим первым причастием годы.

Вольф поразмышлял, прикинул, взвесил и сказал:

— Вполне возможный план. Естественно…

— Конечно, — оборвал месье Перль. — Можно было бы встать и на иную, совершенно отличную от хронологической точку зрения и даже переставить некоторые вопросы. Что касается меня, я уполномочен опросить вас по первому пункту и только по нему. Внутрисемейные отношения.

— Знамо дело, — сказал Вольф. — Все родители стоят друг друга.

Месье Перль встал и принялся расхаживать взад и вперед. Сзади его старые купальные трусы обвисли на худых ляжках, как парус в мертвый штиль.

— В последний раз, — сказал он, — я требую, чтобы вы не строили из себя ребенка. Теперь это уже всерьез. Все родители стоят друг друга! Еще бы! Итак, поскольку вас ваши ничуть не стесняли, вы их в расчет не принимаете.

— Они были добры, не отрицаю, — сказал Вольф, — но на плохих реагируешь более истово, а это в конечном счете предпочтительнее.

— Нет, — сказал месье Перль. — Тратишь больше энергии, но зато в конце концов, так как начинал с более низкой точки, добираешься ровно до того же, так что все это чепуха. Ясно, что, когда преодолеешь больше препятствий, подмывает поверить, что продвинулся ты гораздо дальше. Это не так. Бороться не означает продвигаться.

— Все это в прошлом, — сказал Вольф. — Мне можно сесть?

— Насколько я понимаю, — сказал месье Перль, — вы стремитесь мне надерзить. Как бы там ни было, если вас смешит мое трико, прикиньте — и его могло бы не быть.

Вольф помрачнел.

— Мне не смешно, — осторожно сказал он.

— Можете сесть, — подытожил месье Перль.

— Спасибо, — сказал Вольф.

Сам того не желая, он поддался серьезности тона месье Перля. Прямо перед ним на фоне листьев, окисленных осенью на манер медной шихты, вырисовывалось простодушное старческое лицо. Упал каштан, с шумом взлетающей птицы продырявил шлаки листвы и мягко шлепнулся в своей скорлупе на землю.

Вольф собирался с воспоминаниями. Теперь ему стало понятно, что у месье Перля были причины не разрабатывать свой план сверх меры. Образы всплывали случайно, вперемешку, как вытаскиваемые из мешочка бочонки лото. Он сказал ему об этом:

— Все смешается!

— Я разберусь, — сказал месье Перль. — Ну давайте же, выкладывайте все. Абразив и связку. И не забудьте: форму абразиву придает как раз таки связка.

Вольф сел и закрыл лицо руками. Он начал говорить — безразличным голосом, без выражения, безучастно.

— У нас был большой дом, — сказал он. — Большой белый дом. Я не очень хорошо помню самое начало, вижу только фигуры служанок. По утрам я часто забирался в постель к родителям, и они при мне иногда целовались, они целовали друг друга — и не раз — в губы, мне было очень противно.

— Как они относились к вам? — спросил месье Перль.

— Они меня никогда не били, — сказал Вольф. — Невозможно было их рассердить. Этого нужно было добиваться специально. Нарочно сжульничать. Всякий раз, когда мне хотелось впасть в ярость, я должен был притворяться, и всякий раз я придирался по поводам столь пустым и ничтожным, что так и не смог остановиться на каком-либо из них.

Он перевел дыхание. Месье Перль не проронил ни слова, его морщинистое лицо напряглось от внимания.

— Они всегда боялись за меня, — сказал Вольф. — Я не мог высунуться из окна или перейти сам улицу, достаточно было малейшего ветерка, чтобы на меня напяливали дубленку, ни зимой, ни летом я не мог избавиться от шерстяной душегрейки, этакой обвисшей фуфайки, связанной из желтоватой шерсти деревенской выделки. Мое здоровье приводило их в трепет. До пятнадцати лет я не имел права пить ничего, кроме кипяченой воды. Но низость моих родителей заключалась в том, что себя они не очень-то берегли, опровергая тем самым свою линию поведения по отношению ко мне. Ну и кончилось тем, что я и сам стал бояться, убедил себя в своей хрупкости; я был почти что доволен, обливаясь зимой потом под дюжиной шерстяных шарфов. На протяжении всего моего детства отец и мать всячески оберегали меня от всего, что могло бы меня задеть. Нравственно я испытывал неясное стеснение, но моя немощная плоть этому лицемерно радовалась.

Он ухмыльнулся.

— Однажды на улице мне повстречались молодые люди, которые прогуливались, перекинув плащ через руку, в то время как я прел в толстом зимнем пальто, — и мне стало стыдно. Посмотрев на себя в зеркало, я обнаружил там с трудом шевелящегося увальня, запеленутого, как личинка майского жука. Двумя днями позже, когда пошел дождь, я снял куртку и вышел на улицу. Я так выбрал время, чтобы у моей матери была возможность попытаться меня остановить. Но я сказал: «Я выйду» — и был вынужден так и сделать. И несмотря на страх подцепить насморк, который отравлял мне всю радость победы, я вышел, поскольку бояться подцепить насморк мне было стыдно.

Месье Перль покашлял.

— Гм-гм, — сказал он. — Весьма недурно.

— Вы же этого от меня и требовали? — сказал Вольф, внезапно придя в сознание.

— Почти, — сказал месье Перль. — Вы же видите, это очень легко, стоит только начать. Ну и что произошло после вашей вылазки?

— Была ужасная сцена, — сказал Вольф. — С сохранением всех отношений.

Он призадумался, уставившись в пустоту.

— Все это — разные вещи, — сказал он. — Мое желание превозмочь свою слабость, и чувство, что я был обязан этой слабостью родителям, и стремление моего тела этой слабости потакать. Забавно: видите, все это началось с тщеславия, вся моя борьба против установленного порядка. Не найди я себя в зеркале столь смехотворным… Глаза мне открыла именно комичность моего физического облика. А завершила дело явная гротескность некоторых семейных увеселений. Знаете, пикники, на которые берут с собой свою траву, чтобы можно было остаться сидеть на дороге, не боясь подцепить всяких блошек. В пустыне мне все это понравилось бы… салат оливье, устрицевыжималки, дыба для макарон… но вот кто-то проходит рядом, и все эти унизительные формы семейной цивилизации: вилочки, алюминиевые формочки — все это бросается мне в голову; я краснею — и вот я отодвигаю тарелку в сторону и отхожу, как будто я сам по себе, или же усаживаюсь за руль пустой машины, что придает мне некую механическую мужественность. И на протяжении всего этого времени мое слабое «я» нашептывает мне на ухо: «Только бы осталось немного салата и буженины…» — и я стыдился себя, стыдился своих родителей, я их ненавидел.

— Но вы же их так любили! — вставил месье Перль.

— Конечно, — сказал Вольф. — И, однако же, одного вида лукошка со сломанной ручкой, из которого торчат термос и хлеб, еще и сегодня достаточно, чтобы вызвать у меня тошноту и желание убить.

— Вы стеснялись возможных наблюдателей, — сказал месье Перль.

— С этого времени, — сказал Вольф, — вся моя внешняя жизнь строилась с учетом этих наблюдателей. Это-то меня и спасло.

— Вы полагаете, что спасены? — промолвил месье Перль. — Ну что же, подведем итоги: на первом этапе своего существования вы упрекаете родителей в том, что они поддерживали в вас тенденцию к малодушию, которую, с одной стороны, по причине физической вашей изнеженности вы были склонны удовлетворить, а с другой — моральной — испытывали отвращение, ей подчиняясь. Что и побудило вас попытаться придать всей вашей жизни недостающий лоск и, следовательно, считаться более, чем то необходимо, с мнением окружающих на ваш счет. Таким образом, вы очутились в ситуации, в которой главенствовали противоречивые требования, и, само собой разумеется, в результате имело место определенное разочарование.

— И чувствительность, — сказал Вольф. — Я утонул в чувствах. Меня слишком любили, а так как сам я себя не любил, то, следуя логике, приходилось признать проявления их чувств порядочным вздором… даже злонамеренным вздором… Мало-помалу я выстроил мир по своей мерке — без шарфа, без родителей… Мир пустой и светозарный, как северный пейзаж, и я скитался там, неутомимый и стойкий, прямой нос и острый глаз… никогда не смыкая век. Я часами практиковался в нем за закрытой дверью, и ко мне приходили мучительные слезы, которые я без колебаний приносил на алтарь героизма: несгибаемый, властный, презрительный, я жил так насыщенно…

Он весело рассмеялся.

— Ни на миг не отдавая себе отчета в том, — заключил он, — что я — всего-навсего маленький, довольно толстый мальчик, а презрительная складка моего рта в обрамлении круглых щек придавала мне в точности такой вид, будто я с трудом сдерживаюсь, чтобы не сделать пи-пи.

— Ну да, — сказал месье Перль, — героические мечтания — не редкость у маленьких детей. Всего этого, впрочем, достаточно, чтобы вас аттестовать.

— Забавно… — сказал Вольф. — Эта реакция против нежности, эта озабоченность суждениями другого — все это был шаг к одиночеству. Из-за того что я боялся, из-за того что я стыдился, из-за того что я разочаровывался, я жаждал играть равнодушных героев. Что более одиноко, чем герой?

— Что более одиноко, чем мертвец? — с безучастным видом сказал месье Перль.

Может быть, Вольф не услышал. Он ничего не сказал.

— Итак, — заключил месье Перль, — благодарю вас, вам вон туда.

Он указал пальцем на поворот аллеи.

— До свидания? — сказал Вольф.

— Не думаю, — сказал месье Перль. — Удачи.

— Спасибо, — сказал Вольф.

Поглядев, как старик заворачивается в свою бороду и с удобством располагается на белокаменной скамье, Вольф направился к повороту аллеи. Вопросы месье Перля пробудили в нем тысячи лиц, тысячи дней, они плясали у него в голове, словно огни безумного калейдоскопа.

А затем, одним махом, — мрак.

ГЛАВА XVII

Ляписа била дрожь. С размаху опустился вечер, густой и ветреный, и небо воспользовалось этим, чтобы сблизиться с землей, вялые угрозы которой оно вынашивало. Вольф все не возвращался, и Ляпис подумывал, не пора ли ему отправляться на его поиски. Быть может, Вольф обидится. Он подошел к мотору, чтобы немного обогреться, но мотор едва грел.

Уже несколько часов, как в пушистой вате теней растаяли стены Квадрата, и было видно, как неподалеку мигают красные глаза дома. Должно быть, Вольф предупредил Лиль, что вернется поздно, и, несмотря на это. Ляпис с минуты на минуту ожидал появления крохотного огонька штормового фонаря.

Поэтому он оказался не готов и был захвачен врасплох, когда в темноте появилась одинокая Хмельмая. Он узнал ее, когда она была уже совсем рядом, и рукам его стало жарко. Податливая и гибкая, как лиана, она дала себя обнять. Он погладил ее точеную шею, он прижал ее к себе и, полузакрыв глаза, забормотал слова литаний, но вдруг она почувствовала, как он сжался, окаменел.

Как зачарованный, Ляпис уставился на стоявшего рядом бледнолицего человека в темной одежде, который тоже их разглядывал. Рот прочерчивал его лицо черной поперечиной, а глаза глядели, казалось, откуда-то издалека. У Ляписа перехватило дыхание. Для него было невыносимо, чтобы кто-то слушал, что он говорит Хмельмае. Он отстранился от нее, и костяшки его пальцев побелели.

— Что вам угодно? — выдавил он из себя.

Не глядя, он почувствовал удивление девушки и на долю секунды повернулся к ней. Удивление, полуулыбка удивления. И по-прежнему никакой тревоги. Когда же он снова взглянул на человека… никого уже не было. Дрожь вновь охватила Ляписа, холод жизни выстужал ему сердце. Так он и стоял рядом с Хмельмаей, подавленный, постаревший. Они не промолвили ни слова. Улыбка исчезла с губ Хмельмаи. Обвив тонкой рукой шею Ляписа, она ласкала его, как ребенка, поглаживая и почесывая за ухом ровно подрезанную кромку волос.

В этот миг раздался глухой стук каблуков о землю, и рядом с ними тяжело рухнул Вольф. Он так и остался на коленях, сгорбившись, без сил, сжав голову руками. На щеке у него красовался большой черный подтек, густой и липкий, словно чернильный крест на плохой контрольной; его изболевшиеся пальцы из последних сил стискивали друг друга.

Забыв о своем собственном наваждении. Сапфир расшифровывал на теле Вольфа следы иных напастей. Ткань защитного обмундирования, будто жемчужинками, сверкала микроскопическими капельками на осевшем, как труп, у подножия машины теле.

Хмельмая отстранилась от Сапфира и подошла к Вольфу. Она взяла в свои теплые пальцы кисти его рук и, не пытаясь их разъединить, дружески пожала. В то же время она говорила певучим, обволакивающим голосом, она уговаривала его вернуться в дом, где тепло, где на столе большой круг света, где его ждет Лиль; и Сапфир нагнулся к Вольфу и помог ему подняться. Шаг за шагом они отвели его в тень. Вольф шел с трудом. Он чуть волочил правую ногу, опираясь рукой на плечо Хмельмаи. С другой стороны его поддерживал Сапфир. Они шли, не говоря ни слова. Из глаз Вольфа на кровавую траву перед ними падал холодный, злобный свет, оставляемый его двойным лучом легкий след с каждой секундой слабел у них на глазах; когда они добрались до дверей дома, тяжелая муть ночи сомкнулась над ними.

ГЛАВА XVIII

Сидя перед трельяжем, облаченная в легкий пеньюар Лиль приводила в порядок свои ногти. Последние три минуты они вымачивались в декальцинированном соке наперстянки, чтобы размягчить кутикулу и сфазировать луночки ногтей в первую четверть. Она тщательно подготовила крохотную клетку с выдвижным поддоном, в которой двое специализированных жесткокрылых точили мандибулы в предвкушении момента, когда их доставят на место работы и дадут задание по устранению кожи. Подбодрив их в подходящих выражениях, Лиль поставила клетку на ноготь большого пальца и потянула за скобочку. Удовлетворенно замурлыкав, воодушевляемые болезненным соперничеством насекомые принялись за работу. Под быстрыми ударами первого кожа превращалась в мелкий порошок, тогда как второй с тщанием занимался отделочными работами, подчищал, сглаживал края, заостренные его меньшим напарником.

В дверь постучали, вошел Вольф. Он почистился и побрился, хорошо выглядел, но был чуть бледноват.

— Могу я поговорить с тобой, Лиль? — спросил он.

— Давай, — сказала она, освобождая ему место на обитом стеганым сатином диванчике.

— Я не знаю о чем, — сказал Вольф.

— Да неважно, — сказала Лиль. — Все равно много мы никогда не разговариваем… Ты без труда что-нибудь подыщешь. Что ты видел в своей машине?

— Я пришел вовсе не для того, чтобы тебе об этом рассказывать, — возразил Вольф.

— Конечно, — сказала Лиль. — Но ты же все-таки предпочитаешь, чтобы я об этом спросила.

— Я не могу тебе ответить, — сказал Вольф, — потому что это неприятно.

Лиль переправила клетку с большого пальца на указательный.

— Не воспринимай эту машину так трагически, — сказала она. — Это же, как-никак, был не твой почин.

— Вообще, — сказал Вольф, — когда жизнь проходит поворотный пункт, он ею не предусматривается.

— Ведь твоя машина, — сказала Лиль, — опасна.

— Нужно помещать себя в опасную или довольно-таки безнадежную ситуацию, — сказал Вольф. — Это замечательно — при условии, правда, что делается это чуть-чуть нарочито, как в моем случае.

— Почему же это лишь чуть-чуть нарочито? — сказала Лиль.

— Эта малость нужна, чтобы отвечать себе, если становится страшно, — сказал Вольф, — «я этого и искал».

— Ребячество, — сказала Лиль.

Клетка перепорхнула с указательного пальца на средний. Вольф разглядывал жесткокрылых грызунов.

— Все, что не является ни цветом, ни запахом, ни музыкой, — сказал он, загибая палец за пальцем, — все это — ребячество.

— А женщина? — возразила Лиль. — Жена?

— Женщина, следовательно, нет, — сказал Вольф, — она ведь как минимум включает в себя всю эту троицу.

Они на мгновение замолчали.

— Ну, ты совсем воспарил в до жути высшие сферы, — сказала Лиль. — Есть, конечно, средство вернуть тебя на землю, но мне жаль своих ногтей, я боюсь, что все мои труды пойдут насмарку. Так что пойди прогуляйся с Ляписом. Захвати с собой деньги, и ступайте вдвоем, развейтесь, это пойдет вам на пользу.

— После того как посмотришь на все оттуда, — сказал Вольф, — область интересов заметно сужается.

— Ты — вечный нытик, — сказала Лиль. — Забавно, что при таком складе ума ты продолжаешь еще что-то делать. Ты, однако, не все еще перепробовал…

— Моя Лиль, — сказал Вольф.

Она была теплой-теплой в своем голубом пеньюаре. Она пахла мылом и подогретой на коже косметикой. Он поцеловал ее в шею.

— С вами, быть может, я перепробовал все? — добавил он дразнясь.

— Совершенно верно, — сказала Лиль, — надеюсь, что и еще попробуешь, но ты щекочешься — и ты искорежишь мне ногти, так что ступай лучше колобродить со своим помощником. Чтоб я тебя до вечера не видела, слышишь… и можешь не отчитываться, чего вы там понаделали, и никаких машин сегодня. Поживи немного, вместо того чтобы пережевывать.

— Сегодня мне машина ни к чему, — сказал Вольф. — Забытого сегодня хватит по крайней мере дня на три. Почему ты хочешь, чтобы я пошел без тебя?

— Ты же так не любишь выходить со мной, — сказала Лиль, — ну а сегодня я не хандрю, так что я даже за то, чтобы ты прогулялся. Иди поищи Ляписа. И оставь мне Хмельмаю, ладно? Было бы слишком жирно, чтобы ты, воспользовавшись этим поводом, ушел с ней, а Ляписа отослал копаться в твоем грязном моторе.

— Глупышка… макьявельская, — сказал Вольф.

Он поднялся и наклонился, чтобы поцеловать одну из грудей Лиль, специальную целовальную для стоящего Вольфа.

— Вали! — сказала Лиль, щелкнув его другой рукой.

Вольф вышел, закрыл за собой дверь и поднялся этажом выше. Он постучался к Ляпису. Тот сказал: «Войдите» — и предстал, насупленный, на своей кровати.

— Ну? — сказал Вольф. — Что, грустишь?

— А! Да, — вздохнул Ляпис.

— Пошли, — сказал Вольф. — Прошвырнемся втихомолку, как пара балбесов.

— Парабола чего?

— Бала бесов, балбес, — сказал Вольф.

— Тогда я не беру с собой Хмельмаю? — сказал Ляпис.

— Ни в коем случае, — сказал Вольф. — Кстати, где она?

— У себя, — сказал Ляпис. — Занимается ногтями. Уф!

Они спустились по лестнице. Проходя мимо двери своих апартаментов, Вольф вдруг остановился.

ГЛАВА XIX

— Ты в неважном настроении, — констатировал он.

— Вы тоже, — сказал Ляпис.

— Примем крепкого, — сказал Вольф. — У меня есть совюньон 1917 года, он подойдет как нельзя лучше. Оттянет.

Он увлек Ляписа в столовую и открыл стенной шкаф. Там стояла бутылка совюньона, наполовину уже пустая.

— Хватит, — сказал Вольф. — Залпом?

— Угу, — сказал Ляпис. — Как настоящие мужчины.

— Каковыми и являемся, — подтвердил Вольф, чтобы подкрепить их решимость.

— Болт по ветру, — сказал Ляпис, пока Вольф пил. — Болт по ветру, и тем хуже для мудозвонов. И да здравствует всяк вновь входящий. Дайте-ка мне, а то не останется.

Тыльной стороной руки Вольф вытер физиономию.

— Ты, похоже, немного нервничаешь, — сказал он.

— Глыть! — ответил Ляпис.

И добавил:

— Я ужасный симулянт.

Пустая бутылка, осознав полную свою бесполезность, сжалась, скуксилась, скукожилась и исчезла.

— Пошли! — бросил Вольф.

И они отправились, четко печатая шаг с раздолбанных досок. Чтобы развлечься.

Слева от них промелькнула машина.

Они пересекли Квадрат.

Миновали брешь.

Вот и улица.

— Что будем делать? — сказал Ляпис.

— Навестим девочек, — сказал Вольф.

— Здорово! — сказал Ляпис.

— Как это, «здорово»? — запротестовал Вольф. — Для меня — да. Ну а ты — ты холостяк.

— Вот именно, — сказал Ляпис. — Имею полное право наслаждаться безо всяких угрызений совести.

— Да, — сказал Вольф. — Ты же не скажешь этого Хмельмае.

— Как бы не так, — пробурчал Ляпис.

— Она знать тебя не захочет.

— Как сказать, — лицемерно сказал Ляпис.

— Хочешь, я скажу ей об этом вместо тебя? — также лицемерно предложил Вольф.

— Лучше не надо, — признался Ляпис. — Но тем не менее я имею на это право, черт возьми!

— Да, — сказал Вольф.

— У меня, — сказал Ляпис, — с ней сложности. Я с ней всегда не один. Каждый раз, когда я подхожу к Хмельмае сексуально, то есть от всей души, тут как туг человек…

Он запнулся.

— Я спятил. Все это выглядит так по-идиотски. Считаем, что я ничего не говорил.

— Тут как тут человек? — повторил Вольф.

— И все, — сказал Ляпис. — Человек тут как тут, и ничего не можешь сделать.

— А он что делает?

— Смотрит, — сказал Ляпис.

— На что?

— На то, что делаю я.

— Так… — пробормотал Вольф. — Но смущаться-то должен он, а не ты.

— Нет… — сказал Ляпис. — Потому что из-за него я не могу сделать ничего, что бы его смутило.

— Все это сплошная ерунда, — сказал Вольф. — И когда же это пришло тебе в голову? Не проще ли сказать Хмельмае, что ты ее больше не хочешь?

— Но я хочу ее! — вздохнул Ляпис. — Жуть как хочу!..

На них надвигался город. Маленькие домишки-бутончики, почти взрослые полудома с окнами еще наполовину в земле и, наконец, вполне закончившие свой рост, самых разных цветов и запахов. Пройдя по главной улице, они свернули к кварталу влюбленных. Миновали золотую решетку и очутились среди роскоши. Фасады домов были облицованы бирюзой или розовым туфом, а на земле лежал толстый слой лимонно-желтого маслянистого меха. Над улицами высились едва различимые купола из тончайшего хрусталя и ценных пород цветного стекла. Рожки с веселяще благоухающим газом освещали номера домов, на приступках которых были водружены небольшие цветные телевизоры, чтобы, проходя по улице, можно было следить за разворачивающейся в обитых черным бархатом и освещенных бледно-серым светом будуарах деятельностью. От нежнейшей сернистой музыки перехватывало шесть последних шейных позвонков. Не задействованные на настоящий момент красотки покоились в хрустальных нишах по соседству со своими дверьми; там, чтобы расслабить и смягчить их, текли струи розовой воды.

Над головами у них пелена красного тумана маскировала, время от времени их приоткрывая, изысканные арабески стеклянных куполов.

По улице нетвердым шагом шло несколько слегка оглушенных мужчин. Другие, улегшись прямо перед домами, дремали, накапливая свежие силы. Скрывавшийся под лимонньм мехом поребрик был из нежного на ощупь, эластичного мха, а ручейки красного пара медленно разматывались вдоль домов, неотвязно следуя за спускными трубами из толстого стекла, сквозь которые легко было контролировать деятельность ванных комнат.

Разгуливали и продавщицы перца и шпанских мушек, поголовно одетые в большие венки из живучих цветов, они носили маленькие подносики из матового металла с готовыми бутербродами.

Вольф и Ляпис уселись на тротуар. Вплотную к ним прошла высокая и стройная темноволосая продавщица, она напевала медленный вальс, и ее гладкое бедро задело щеку Вольфа. Она пахла песком тропических островов. Протянув руку, Вольф задержал ее. И стал гладить ее кожу, следуя очертаниям твердых мускулов. Она уселась между ними. Все втроем они принялись уписывать за шесть щек бутерброды с перцем.

На четвертом куске воздух начал вибрировать вокруг их голов, и Вольф растянулся в уютном ручейке. Бок о бок с ним улеглась и продавщица. Вольф лежал на спине, а она — на животе, облокотившись, то и дело запихивая ему очередной бутер в рот. Ляпис встал и поискал глазами разносчицу напитков. Она подошла, и они выпили по стаканчику кипящей ананисовой перцовки.

— Что будем делать? — сладострастнейше пробормотал Вольф.

— Здесь очень мило, — сказал Ляпис, — но еще лучше было бы в одном из этих прелестных домов.

— Вы больше не испытываете голода? — спросила продавщица перца.

— Или жажды? — дополнила ее коллега.

— Ну а с вами, — сказал Вольф, — можно пойти в эти дома?

— Нет, — сказали обе продавщицы. — Мы более или менее целомудренны.

— А потрогать можно? — сказал Вольф.

— Да, — сказали обе девушки, — потрогатеньки, поцеловатеньки, понализатьсеньки, но ничего более.

— Вот черт! — сказал Вольф. — Зачем же возбуждать в себе аппетит, если вынужден будешь остановиться в самый подходящий момент!..

— У каждого свои функции, — объяснила разносчица пития. — В нашем ремесле нужно остерегаться. А кроме того, и эти, из домов, приглядывают…

Обе они, выгибая талии, поднялись. Вольф уселся и провел нетвердой рукой по волосам. С удобством обнял ноги продавщицы бутербродов и прижал губы к отзывчивой плоти. Затем поднялся в свой черед и потянул за собой Ляписа.

— Пошли, — сказал он. — Пусть работают.

Девушки уже удалялись, сделав им на прощание ручкой.

— Отсчитываем пять домов, — сказал Ляпис, — и заходим.

— Идет, — сказал Вольф. — Почему пять?

— Нас же двое, — сказал Ляпис.

Он считал:

— …четыре… пять. Идите первым.

Перед ними была маленькая агатовая дверь в раме из сверкающей бронзы. Экран показывал, что внутри спят. Вольф толкнул дверь. В комнате был бежевый свет и три девушки, лежащие на кожаном ложе.

— Прекрасно, — сказал Вольф. — Раздеваемся аккуратно, чтобы их не разбудить. Средняя послужит нам, как Тристану и Изольде.

— Это вправит нам мозги, — зачарованно сказал Ляпис.

Одежда Вольфа упала к его ногам. Ляпис сражался со шнурком туфли и порвал его. Оба они были наги.

— А если средняя проснется? — сказал Вольф.

— Незачем об этом беспокоиться, — сказал Ляпис. — Найдется какой-нибудь выход. Они, должно быть, умеют выпутываться из подобных ситуаций.

— Я люблю их, — сказал Вольф. — От них замечательно пахнет женщиной.

Он улегся с рыжей, что была к нему поближе. Со сна она была горяча, как прогретая солнцем янтарная смола, и не открыла глаз. Ноги ее проснулись вплоть до самого живота. Верх же, пока укачиваемый Вольф вновь становился чересчур юным, продолжал спать. И никто не смотрел на Ляписа.

НАЗАД ВПЕРЕД