Администрация исходит из закона homo homini lupus est: человек человеку волк. Как ни странно, я подумал о глухонемом; когда я высекал эту фразу на камне, мне вдруг пришло в голову, что, возможно, глухонемой — это Джонатан. Бессмысленное подозрение, которое, может быть, возникло лишь потому, что я уже второй раз вспоминаю Джонатана в связи с глухонемым. Ведь Джонатан пропал, когда я отправился в пещеру командующего. Не исключено, что он, подобно мне, царапает где-нибудь на стенах галерей.
Глухонемого я встретил после Третьей мировой войны в своем старинном родном городе; еще перед тем, как разразилась война, правительство, государственные чиновники и обе палаты парламента удалились в большой бункер под Блюмлизальпом, возможно, защищенность против всякого нападения органов власти (законодательной и исполнительной) — необходимая предпосылка для обороны страны. Здание парламента в бункере было копией столичного, включая секретные устройства и радиостанцию. Даже окружающий пейзаж скопировали и сконструировали декораторы из городского театра при помощи увеличенных фотографий и прожекторов. Вокруг этого сооружения были возведены жилые дома, кинотеатры, часовня, бары, кегельбаны, больница и Фитнис-центр. Далее шли как бы три «кольца»: кольцо снабжения с продовольственными магазинами и винными погребками (особенно в кантоне Во), затем внутреннее и внешнее оборонительное кольцо. Под всем этим гигантским комплексом — сокровищница, полная золотых слитков почти со всего света, а под нею — атомная электростанция.
Правительство и парламент заседали беспрерывно. Учреждения работали на полную мощность.
Когда я получил тайное задание и явился доложить о своем отъезде, официально приняв на себя функции офицера связи при командующем, они как раз только что выработали новую концепцию обороны страны, и было решено в течение последующего десятилетия создать сто танков «Гепард-9» и пятьдесят бомб «Вампир-3». Я отдал честь, правительство и обе палаты парламента встали и запели «Навстречу заре!». Настроение было подавленное.
Ведь никто не думал, что Третья мировая война разразится; несмотря на мобилизацию, была надежда, что наличие бомб этому помешает, а бомбами обладали уже все, и мы тоже. Вопреки упорной борьбе прогрессивных сил, противников атомного оружия, несмотря на уклонение от военной службы, протесты церковников и тому подобных кругов, мы создали бомбу — но только после королевства Лихтенштейн, — а у всех африканских стран она давным-давно уже была!
Итак, нас убеждали, что если и будет война, то лишь обычная, но в такую войну мы не верили, потому что, во-первых, создание бомбы стоило так дорого и мы оказались плохо вооруженными для ведения обычной войны, а во-вторых, потому, что бомба была создана именно с целью воспрепятствовать обычной войне. Но особенно нас тяготила внешнеполитическая зависимость. Мы продолжали подтверждать Свою позицию вооруженного нейтралитета, однако нас не оставляло все растущее чувство угрозы, что ни та, ни другая сторона не верит в наше священное политическое кредо. Для одних мы примыкали к милитаристскому лагерю, а для других являлись потенциальным военным врагом — свою армию, достигшую восьмисот тысяч, мы были вынуждены передислоцировать на восточную границу, иначе действия западных держав стали бы непредсказуемыми, они могли бы счесть этот участок фронта ослабленным. К тому же нельзя забывать, что население не доверяло правительству и солдаты участвовали во всем этом, лишь исполняя воинский долг: с некоторых пор уклоняющихся от службы в армии мы были вынуждены приговаривать к пожизненному тюремному заключению; от расстрела, которого требовало военное министерство, их спасало лишь помилование. Отношение населения к правительству стало прямо-таки враждебным. Народ знал: правительство, государственная власть, парламент — всего пять тысяч человек — находятся в безопасности под Блюмлизальпом, однако безопасность остальных не обеспечена. К счастью, мобилизацию провели до всеобщих выборов.
Третья мировая война началась и в первые два дня шла как обычная, а для нашей армии — впервые с 1512 года, со времени завоевания Милана, — и как вполне победоносная. Когда огромная бомба упала на Блюмлизальп, а другие крупные бомбы — на правительственные убежища других стран — цепная реакция от удара к удару, — мы задержали русских при Ландеке, при их вступлении в северную Италию.
Сообщение о капитуляции союзнических и вражеских войск дошло до командующего, когда он находился в курортной гостинице в Нижнем Энгадине. Мы расположились в удобных креслах посреди большого холла, а вокруг нас — штаб. Выбор напитков был еще богатый. Настроение — боевое. Командующий предавался музыкальным пристрастиям. Струнный квартет играл Шуберта, «Смерть и девушка». И тут офицер для поручений вручил телеграмму.
— Ну-ка, Ганс, сынок, прочти эту бумажонку вслух, — улыбнулся командующий, пробежав телеграмму глазами.
Торжествующие вопли неслись с улицы: содержание телеграммы стало известно через радиста. Командующий схватил автомат. Я встал. Квартет замолк. Я прочитал телеграмму вслух. Реакция была бурной. Квартет заиграл Венгерскую рапсодию Листа. Офицеры ликовали и обнимались.
Автомат командующего скосил их начисто. Он разрядил три магазина. Зал представлял собой неописуемую мешанину из трупов, искромсанных кресел, осколков стекла, разбитых бутылок из-под шампанского, виски, коньяка, джина и красного вина; квартет играл изо всех сил «andante con molo» из квартета Шуберта, вариации на тему: «Не бойся. Я не дикарь, спокойно спи в моих объятиях».
Уже в джипе командующий сказал:
— Все они свиньи вонючие и изменники родины. — Тут он еще раз обернулся и расстрелял музыкантов.
В Скуоле мы попрощались. Командующий направился в Инсбрук, а я — в Верхний Энгадии.
Недалеко от Цернеца на обочине дороги я насчитал более трехсот офицеров, аккуратно уложенных в ряд, от командира корпуса до лейтенанта, все они были расстреляны своими солдатами. Проезжая мимо, я им отсалютовал.
Санкт-Мориц был опустошен и разграблен, полыхали отели, шале знаменитого дирижера испускало клубы дыма. Я оделся в штатское, в одном шикарном магазине мужской одежды выбрал джинсовый костюм, на котором еще болтался ярлычок с ценой — 3000, в обычном магазине он не стоил бы и 300; из персонала никто не показывался. Горючего достать было негде.
Я оставил свой джип, а в нем и оба автомата, зарядил револьвер, нашел какой-то велосипед и покатил через перевал Малоя. После горного перевала — первая бессонная ночь, темная часть луны отсвечивает зловеще-красным; на земле бушуют многочисленные пожары.
В маленькой деревеньке неподалеку от бывшей границы я стал искать себе пристанище. Деревенька была погружена в полумрак, а противоположная сторона долины алела киноварью.
Я прокрался к какому-то дому, который спрева принял за нежилой сарай. Позади него находилась лестница. Я поднялся наверх. Двери легко открылись. Внутри было темно, и я посветил себе карманным фонариком. Я оказался в мастерской художника. У стены стояла картина: разные фигуры, как бы разбросанные, пустое пространство картины было таинственным, слабо натянутый, чуть загрунтованный холст походил на сеть, в которой запутались люди. Картина у другой стены изображала кладбище: белые надгробия и среди них втиснут портрет человека больше натуральной величины. Странно — будто в силу подспудного протеста художник намеренно разрушал свое творение: казалось, в этом ателье уже свершилась гибель мира.
Посреди ателье стояла жуткая железная кровать, на ней — полосатый матрац с торчащим из него конским волосом. Рядом с кроватью — древнее, изодранное, заклеенное разноцветными заплатками кожаное кресло. У задней стены под окном стояла картина, изображавшая дохлую собаку, терявшуюся в бесконечности охры. Потом я обнаружил портрет человека, похожего на командующего. Он лежал на постели, голый и толстый, спутанная борода спускалась на грудь, подпираемую вспученным животом, правый бок, где печень, вспух, ноги раскинуты в стороны, а взгляд гордый и безумный.
Я замерз. Вырезал картину из рамы, улегся на кровать, а воняющий краской холст приспособил вместо одеяла.
Проснулся я в грязном сумраке утра. Схватился за револьвер. Перед пустой деревянной рамой, из которой я вырезал холст, стояла одетая в черное старая женщина в грубых башмаках. Нос у нее был острый, седые волосы забраны в пучок. В руках она держала большую пузатую чашку. Она смотрела на меня немигающими глазами.
— Ты кто? — спросил я. Она не ответила.
— Chi sei?1 — спросил я по-итальянски.
— Антония, — ответила старуха. Она подошла ко мне и церемонно протянула чашку с молоком. Я выпил его и вылез из-под холста. Глядя на меня, она рассмеялась:
— L'attore2, — а когда я прошел мимо нее, торжественно заявила: — Non andare nelle montagne. Tu sei il nemico3.
Она помешалась, как и многие другие.
Я вышел на улицу. Мой велосипед украли, жители покинули деревню, граница не охранялась. Городок Кьявенна был разграблен турецкими офицерами, которые пытались спастись от своих рядовых. В каком-то гараже я взял мотоцикл.
Владелец глядел на меня равнодушно, у него изнасиловали и убили жену и двух дочерей.
На перевале Шплюген я сбросил русского офицера в водохранилище, мотоцикл утопил тоже. Офицер неожиданно напал на меня, когда я приостановился, любуясь атомным грибом, поднимавшимся на западном небосклоне. Я впервые видел его.
Через некоторое время я наткнулся на разбитый вертолет, обыскал его и нашел бумаги, принадлежавшие русскому. Забыл, как его звали, помню только, что родом он был из Иркутска.
Тузис был опустошен. До меня начинало доходить, что произошло в нашей стране.
Два года понадобилось мне на то, чтобы добраться до пункта назначения. Это уже о многом говорит. Поэтому достаточно лишь упомянуть о моих скитаниях в аду того времени. Люди, выжившие после взрыва бомбы, если кто-то вообще выжил, всю ответственность за Третью мировую войну взвалили на науку и технику. Не только атомные электростанции, но и плотины, и обычные электростанции оказались разрушенными, сотни тысяч погибли при наводнениях, в потоках ядовитых газов, испускаемых горящими химическими заводами — ярость населения против этих заводов не знала удержу. Повсюду — взорванные бензоколонки, горящие легковые машины; ставшие ненужными радиоприемники, телевизоры и проигрыватели, стиральные машины, пишущие машинки, компьютеры — все было изломано, музеи, библиотеки, больницы — уничтожены. Это выглядело самоубийством целой страны. Кур, к примеру, превратился в настоящий сумасшедший дом. В Гларусе сжигали «ведьм», машинисток и лаборанток. Жители города Аппенцель разорили монастырь Св. Галлена под тем предлогом, что христианство породило науку. При пожаре погибла ценнейшая библиотека вместе с «Песнью о Нибелунгах». В огромной мусорной куче, оставшейся на месте Цюриха, власть захватили рокеры. Они утопили в реке Лиммат прогрессистов и социалистов вместе с профессурой и ассистентами обоих цюрихских высших учебных заведений. В развалинах театра собиралась секта верующих в теорию полого Земного шара. Жрицы этой секты были беременны. Они произвели на свет чудовищных уродов, которые были рождены прямо на сцене и тут же убиты. Богослужение превратилось в оргию. Верующие накидывались друг на Друга в надежде произвести на свет еще более ужасных потомков — В Ольтене на огромном помосте повесили тысячи учителей младших и старших классов народной школы. Их согнали со всей страны.
В Граубюндене тем временем начался уже «великий мор». Если сначала люди предавались неописуемому разгулу, грабили, разрушали, истребляли все, что попадалось под руку, разжигали страшные пожары, останавливали всякое движение, то потом они впали в апатию. Их охватила свинцовая усталость. Они сидели у развалин своих домов, которые разрушили своими руками, неподвижно уставившись прямо перед собой, ложились где попало и умирали. Мало-помалу разрушения прекратились. Уже не оставалось автомобилей, дорог — одни руины, чудовищные скопления продуктов, заготовленных для восьмимиллионного населения, насчитывающего теперь не больше ста тысяч. Рядом с людьми гибли животные. На полях грудами лежали трупы. Зато птицы страшно расплодились.
Люди торжественно предавали мертвых земле. Сколачивались гробы, но их все время не хватало, тогда грабили старые кладбища, выкапывая то, что осталось от старых гробов, или закапывали умерших в шкафах. Похоронные процессии без конца; в страшной жаре, не спадавшей и осенью, люди шагали, одетые в черное, вслед за гробами или тянули на длинных канатах тачки, на которые рядами были уложены гробы. Справлялись роскошные поминки. Для большинства они становились последним пиршеством. Потом хоронили и этих, и похоронные шествия, все редея, тянулись к новым кладбищам. Казалось, народ хоронил сам себя.
Потом наш склад бомб в Шраттенфлу загорелся сам собой. По пути через Эмменталь мне встретилась деревня с большой молочной фермой. Она была чистенькая, ухоженная, на окнах стояла герань огненного цвета, а улицы — совершенно пустые. Я вошел в трактир под названием «У креста». В зале для гостей никого не оказалось. В кухне на полу лежал мертвый хозяин, настоящий гигант с лицом, выпачканным мороженым. Я вошел в столовую. Примерно сотня человек сидела за празднично накрытыми столами: мужчины, женщины всех возрастов, девочки и мальчики. За длинным столом посреди зала — жених и невеста. Невеста в белом подвенечном наряде, бок о бок с женихом — крупная женщина в бернском национальном костюме. Все они были мертвы и выглядели чрезвычайно умиротворенно в своей воскресной одежде. Тарелки почти пустые, надо бы подложить еще еды. В проходах между столами лежали мертвые девушки-официантки. На столах возвышались огромные «бернские блюда»: деревенские окорока, свиные ребрышки, копченое мясо, шпиг, языковая колбаса, фасоль, кислая капуста, соленый картофель. Около невесты было отодвинуто кресло, а на полу лежал пожилой мужчина, роскошная борода накрыла его грудь словно покрывало. В правой руке он держал лист бумаги, я заглянул в него — это оказалось стихотворение. Взяв кресло, я уселся рядом с невестой и положил себе на тарелку еду с «бернского блюда» — она была еще теплая.
И вот я нерешительно высекаю эти свои воспоминания на стенах галереи; они во многом стали мне казаться невероятными. Так, в памяти у меня осталась прежде всего жара, не спадавшая всю зиму напролет; а когда я мысленно возвращаюсь в те времена, то мне всегда видится мощное наводнение. До своего родного города я добрался пешком по пустынной автостраде. Чем ближе подходил я к городу, тем безлюднее становилась страна. Автострада километр за километром заросла травой, пробившей бетон; я шел мимо скопления автомобилей, покрытого пышным плющом. Однажды мне почудилось, что в небе летит самолет, он летел так высоко, что его не было слышно.
Добравшись наконец до города, я увидел, что предместье в руинах: никому теперь не нужные торговые центры, выгоревшие коробки многоэтажных зданий. Я сошел с автострады. В лучах заходящего солнца передо мной предстал старый город. Расположенный на скалистом хребте, возвышающемся над рекой, он казался невредимым. Стены пронизывал теплый золотистый свет. Город был так прекрасен, что при воспоминании о нем тускнеет даже вид на Макалу и Джомолунгму. Однако мосты, ведущие к нему, оказались разрушенными. Я вернулся на автостраду, по ее обломкам мне удалось пересечь реку. Теперь атомный гриб стоял на юге. Он постепенно превращался в светящийся колпак, накрывший Альпы и освещавший ночное небо, в то время как я углублялся в лес.
Бункера были в целости и сохранности, кровати аккуратно застелены. Я стал ждать. Бюрки не пришел. Я заснул.
Наутро я отправился во Внутренний город. Университет представлял из себя сплошные руины, аудитория, в которой занимался прежде философский семинар, обуглилась, фасад обрушился, книги превратились в черную слипшуюся массу. Стол, за которым мы сидели, развалился. Сохранилась только доска. Перед ней стоял какой-то мужчина. Он стоял ко мне спиной, засунув руки в карманы поношенной шинели.
— Хэлло, — обратился я к нему.
Мужчина не пошевелился.
— Эй! — крикнул я.
Казалось, он не слышит. Я подошел и коснулся его плеча. Он повернулся ко мне лицом. Оно было сожжено облучением, лишено всякого выражения.
Взяв кусок мела, лежавший у доски, он написал: «Огнестрельная рана в голову. Глухонемой. Читаю по губам. Говорите медленно». И обернулся ко мне.
— Кто ты? — спросил я медленно.
Он пожал плечами.
— Где находится служба обеспечения солдат? — спросил я.
Он взял мел и написал на доске: «Тибет. Война». И глянул на меня,
— Служба обеспечения солдат, — повторил я медленно, по слогам, — где она?
Он написал «60 23 10 23», непонятное число, которое запомнилось только потому, что, будучи офицером, я привык запоминать номера: шестьдесят, двадцать три, десять, двадцать три. Он смотрел на меня. Его обгоревшие губы дрожали. Непонятно, издевался он или улыбался. Я постучал себя по лбу.
Глухонемой написал: «Соображай, достаточно ясно» — и опять уставился на меня.
Я взял у него мел, стер все, что он написал, сам написал:
«Ерунда», кинул мел на пол, растоптал его и бросился прочь из университетских развалин.
Неподалеку от сгоревшей столовой мне попался навстречу какой-то маленький человечек. На правой щеке у него была большая черная язва. Он толкал тележку с книгами.
— С семинара по немецкой литературе, — сказал он, показывая в сторону сплошных развалин за университетом. Книги ему еще удалось найти. Я взял одну с тележки — «Эмилия Галотти». — Я переплетчик, — объяснил человечек, — со мной работает еще печатник. Мы выпускаем книгу — сто штук, потом еще сто штук. Люди снова читают, становятся настоящими книжными червями. Выгодное дельце! — Он засветился от удовольствия. — Я не умру. Ведь выжил. А на щеке у меня обыкновенная меланома.
Я сказал, что Лессинг сложноват для чтения. Он спросил, кто такой Лессинг. Я указал ему на книгу.
— Вот эта? — удивился он. — Это не для чтения, а для сожжения. Выпускаю я «Хайди» Иоганны Спири. Запомните имя: Иоганна Спири. Классика. — Тут он подозрительно взглянул на меня. — Ты солдат?
Я кивнул.
— Офицер? — спросил он с угрозой в голосе.
Я помотал головой.
— А раньше что делал?
— Учился в университете.
Посмотрев на свою тележку, он мрачно уточнил:
— Читал такие вот книги?
— Да, и такие тоже, — ответил я.
— Черт-те что вы натворили с вашим образованием! — проворчал человечек. — Вы, с вашими дурацкими книжонками…
Я спросил, где находится служба обеспечения солдат.
— Рядом с ратушей, — ответил он. — Может, ты все-таки был офицером?
И он засеменил дальше, толкая перед собой тележку.
Я пошел обратно через развалины. В разрушенной аудитории, где проводился наш семинар, я сумел отыскать лишь куски из «Трагической истории литературы» и несколько страниц из предисловия, посвященных основным понятиям поэтики.
Вокзал за университетом был сплошной кучей мусора, Дома, больницы, торговые улицы находились в полном запустении, окна магазинов выбиты. Кафедральный собор стоял на месте. Я подошел к главному порталу и увидел, что «Страшный суд» уничтожен. Я шел по среднему нефу собора, а за спиной у меня, барабаня по полу, падали капли воды.
У входа на галерею, прислонившись к стене, стоял какой-то оборванец.
— Когда жизнь в опасности, ведь это бодрит, верно? — обратился он ко мне.
Я поинтересовался, кто разбил «Страшный суд».
— Я, — ответил мужчина. — «Страшный суд» нам больше не нужен.
Служба обеспечения солдат находилась неподалеку от ратуши, в бывшей часовне, как мне смутно помнилось. Вокруг стен лежали несколько матрацев и стопка шерстяных одеял. Вокруг каменной купели стояли три стула, а на камне лежал кусок торта. На стенах виднелись бледные следы фресок, по разобрать, что они изображали прежде, было трудно. В часовне никого не было видно.
Я несколько раз прошелся туда-сюда. Никто не появился. Тогда я приоткрыл какую-то дверь рядом с купелью. Вошел в ризницу. За столом сидела толстая старуха в металлических очках и ела торт.
На мой вопрос, не здесь ли находится солдатская служба, она ответила, уплетая за обе щеки:
— Я солдатская служба, — и, проглотив кусок, в свою очередь спросила: — А ты кто такой?
Я назвал свой псевдоним:
— Рюкхард.
Толстуха задумалась.
— У моего отца была книга какого-то Рюкхарда, — сказала она, — «Брамсовы мудрости».
— «Мудрые мысли брахмана» Фридриха Рюккерта, — поправил ее я.
— Возможно, — сказала женщина и отрезала себе еще кусок торта. — Ореховый, — объяснила она.
— А где комендант города? — спросил я.
Она продолжала есть.
— Армия капитулировала, — проговорила она, — коменданта больше нет. Теперь есть только Администрация.
Я тогда впервые услышал про эту Администрацию.
— Что вы под этим подразумеваете? — поинтересовался я.
Женщина облизывала пальцы.
— Под чем? — спросила она.
— Под Администрацией.
— Администрация есть Администрация, — объяснила она.
Я смотрел, как она поглощает торт. На мой вопрос, сколько солдат она обслуживает, толстуха ответила:
— Одного слепого.
— Бюрки? — спросил я осторожно.
Она все ела и ела.
— Штауффер, — наконец сказала она. — Слепого зовут Штауффер. Раньше у меня было больше солдат. Они все умерли. Они все были слепые. Ты тоже можешь здесь жить, ты, конечно, солдат, иначе бы сюда не пришел.
— Я живу в другом месте. — сказал я.
— Дело твое, — ответила она и затолкнула остаток торта в рот, — ровно в полдень и ровно в восемь вечера мы едим торт.
Я вышел из ризницы. В часовне у купели сидел какой-то старик. Я уселся против него.
— Я слепой, — сказал тот.
— Как это случилось?
— Увидел молнию, — рассказал он, — другие тоже ее видели. Все они умерли. — Он оттолкнул тарелку. — Ненавижу торт. Одна старуха в состоянии есть его с удовольствием.
— Вы Штауффер? — обратился я к нему.
— Нет, Хадорн, Меня зовут Хадорн. Штауффер умер. А тебя зовут Рюэгер?
— Меня зовут Рюкхард.
— Жаль, — посетовал Хадорн, — у меня кое-что есть для Рюэгера.
— Что же?
— Кое-что от Штауффера.
— Но он же умер.
— У него это тоже от одного умершего.
— От какого еще умершего?
— От Цауга.
— Не знаю такого.
— А он это получил от другого, который тоже умер.
— От Бюрки? — предположил я.
Он задумался.
— Нет, — вспомнил он, — от Бургера.
Я не сдавался:
— Может, все-таки от Бюрки?
Он опять задумался.
— У меня плохая память на имена, — сказал он наконец.
— А меня все-таки зовут Рюэгер, — решился я.
— Значит, у тебя тоже плохая память на имена, — упрекнул он меня, — ведь сначала ты сказал, что ты не Рюэгер. Однако мне все равно, кто ты.
И он мне протянул что-то. Это оказался ключ Бюрки.
— Кто теперь Администрация?
— Эдингер, — ответил слепой.
— А кто такой Эдингер?
— Не знаю.
Я поднялся, сунув ключ в карман пальто.
— Ну, я пошел, — сообщил я.
— А я остаюсь, — проговорил он, — все равно скоро умру.
Мецгергассе представляла собой кучу щебня, звонница обрушилась.
Когда я добрался до здания правительства, уже наступила ночь, но такая ясная, как будто светила полная луна. У обеих статуй, стоящих перед главным входом, отсутствовали голову. Купол был разбит, по лестнице можно было идти только с большой осторожностью, но зал Большой палаты чудом уцелел, даже чудовищная огромная фреска оказалась невредимой, однако скамьи для депутатов исчезли. А в зале поставили старые, потертые диваны, на которых сидели женщины в несколько потрепанных пеньюарах, некоторые — с голой грудью. Все это скупо освещалось керосиновой лампой. Ложи для зрителей прикрывал занавес. Трибуна для ораторов была на месте. В кресле председателя парламента сидела женщина с круглым энергичным лицом в форме офицера Армии спасения. Пахло луком.
Я в нерешительности остановился у входа в зал.
— Иди сюда, — приказала командирша, — выбирай какую хочешь.
— У меня нет денег, — сказал я.
Женщина удивленно уставилась на меня.
— Сын мой, откуда ты свалился?
— С фронта.
Она удивилась:
— Долго же тебе пришлось добираться сюда. У тебя есть ластик?
— Зачем он?
— Для девочки, конечно. Мы берем то, что нам нужно, конечно, лучше бы точилку для карандашей.
— У меня есть только револьвер, — сказал я.
— Сын мой, давай его сюда, не то мне придется доложить о тебе Администрации.
— Эдингеру?
— Кому ж еще?
— А где Администрация?
— На Айгерплац.
— Это Эдингер приказал устроить здесь бордель?
— Заведение, мой милый!
— Это — заведение?!
— Естественно, — ответила она, — мы ведь облучены, сынок. Мы умрем. Любая радость, доставленная одним из нас другому, — акт божественного милосердия. Я — майор. И я горжусь тем, что моя бригада все это поняла. — Она указала на женщин, расположившихся на потертых диванах. — Обреченные на гибель готовы любить!
— Я ищу Нору, — сообщил я.
Майорша взяла колокольчик, позвонила.
— Нора! — позвала она.
Наверху в дипломатической ложе приоткрылся занавес. Оттуда выглянула Нора.
— Что такое? — спросила она.
— Клиент, — сообщила майорша.
— Я еще занята, — ответила Нора и исчезла за занавесом.
— Она еще на службе, — объяснила майорша.
— Я подожду.
Майорша назвала цену:
— За револьвер.
Я отдал свой револьвер.
— Присаживайся, сын мой, и подожди.
Я уселся на диван между двух женщин. Майорша взяла гитару, прислоненную к ее председательскому креслу, заиграла, и все запели:
В чистоте мы непреложны,
Коль душа любовь хранит.
Вес страдания ничтожны,
Если смерть с косой летит.
Божий Сын страдал от жажды,
Мукой крестною сражен.
Бомбой распяты однажды,
Мы несчастнее, чем Он.
Появилась Нора. Сначала мне показалось, что на руках у нее мальчик, но это был безногий шестидесятилетний инвалид со сморщенным детским личиком.
— Ну вот, попрыгунчик, — сказала Нора, усаживая его на диван, — теперь у тебя будет легче на душе.
— Нора, — сказала майорша, — вот твой следующий клиент.
Нора посмотрела на меня и сделала вид, что не узнала.
Под халатом у нее ничего не было.
— Тогда пошли наверх, мой хороший, — сказала Нора и направилась к двери, ведущей на галерею. Я-за ней.
Майорша снова заиграла, и бригада запела:
Божьи девы, дружно — к бою!
Проявим веселый пыл!
Кто пожертвовал собою,
Сладкой вечности вкусил.4
— У тебя есть ключ? — спросила Нора.
Я кивнул.
— Пошли.
Мы медленно продвигались по разрушенному залу под куполом и по крытой галерее к восточному крылу здания. Попали в темный коридор и невольно остановились.
— Ничего не вижу, — сказал я.
— Надо привыкнуть к темноте, что-нибудь всегда можно разглядеть.
Мы стояли не двигаясь.
— Как ты могла! — воскликнул я.
— Что именно?
— Ты знаешь, что я имею в виду.
Она молчала. Темень была непроницаемая,
— Приходится держаться за это место, — пояснила она.
— Тебя что, Эдингер заставил?
Она засмеялась.
— Да нет! Иначе мне было бы незачем здесь жить. Ты что-нибудь видишь?
Я соврал:
— Видно кое-что.
— Ну, пошли.
Мы осторожно вошли в коридор. Я передвигался как слепой.
— Чего ты давеча так взбесился? — спросила Нора. — Я и раньше с вами со всеми спала!
Я ощупью продвигался в темноте.
— Так это с нами, — проговорил я с досадой.
— Милый мой, мне кажется, ваше времечко прошло.
Мы спустились в подвал.
— Сюда, — предупредила Нора, — осторожно, здесь лестница, двадцать две ступеньки.
Я принялся считать. Она остановилась. Я слышал ее дыхание
— Теперь направо, — скомандовала она, — в этой стене.
Нащупав деревянную панель, я нашел место, где она поддавалась. Нащупал замочную скважину, ключ подошел.
— Закрой глаза, — сказал я.
Дверь бункера отворилась. Мы почувствовали, что стало светло. Дверь за нами захлопнулась. Мы открыли глаза. Это был компьютерный зал.
Нора проверила аппаратуру.
— Генераторы в порядке, — сказала она.
Мы подошли к радиоустановке. Нора включила ее, и, к нашему удивлению, зазвучала мелодия «Навстречу заре!», да так громко, что мы вздрогнули от неожиданности.
— Блюмлизальп! — воскликнула Нора.
— Автоматическая установка, — успокоил я ее, — не может быть, чтоб там кто-то остался в живых.
Но тут зазвучал голос. Голос Брюкмана, популярного ведущего ночной программы легкой музыки, анекдотов и интервью — «Из брюк явился Брюкман».
— Дорогие слушательницы и слушатели, — проговорил он, — сейчас двадцать два часа. — И Брюкман назвал дату и объявил о повторении какой-то патриотической передачи.
— Они еще живы! — кричала Нора. — Они еще живы! Он объявил сегодняшнее число.
Тут раздался голос начальника военного ведомства.
— Мой шеф! — Нора была вне себя.
Шеф своим звучным голосом произносил речь, обращенную к народу. Он объяснил, что все они: правительство, парламент, различные ведомства — всего четыре тысячи лиц обоего пола, главным образом мужчины и тысяча машинисток, — уцелели здесь, под Блюмлизальпом, избежав облучения, запаса продуктов хватит еще на два-три поколения, атомная электростанция работает, обеспечивая их светом и воздухом, это сводит на нет все протесты противников атомных электростанций; правительство, парламент и чиновники в состоянии и дальше осуществлять руководство страной и служить народу, хотя у них и нет возможности выйти из-под Блюмлизальпа, ведь враг вероломен и уже пытался сбросить бомбу на Блюмлизальп. Однако они не жалуются: исполнительная, законодательная власть и государственный аппарат должны принести в жертву себя, а не народ, и вот они жертвуют собой.
Пока начальник военного ведомства продолжал свою речь, я внимательно рассматривал Нору. Она стояла рядом, халат распахнулся, и не дыша слушала своего шефа. Я накинулся на нее: у меня целую вечность не было женщины.
А шеф говорил, что с большой радостью встретил известие победе над коварным врагом в Ландеке, и он убежден: армия с ее храбрыми союзниками уже близка к окончательной победе в глубине азиатских степей и, возможно, уже ее одержала; он говорил, что, к сожалению, к нему, а также к остальным членам правительства еще не поступало известий из внешнего мира, так как крайне высокий уровень радиации в Блюмлизальпе, по-видимому, препятствует любой радиосвязи.
Он говорил и говорил. Нора продолжала слушать. Я запыхтел, застонал, тогда она зажала мне рот рукой, чтобы я не мешал ей слушать шефа, не пропуская ни слова. Я был ненасытен, а она, вслушиваясь в слова шефа, позволяла делать с собой все, что угодно.
— Конечно, может быть, — объяснял шеф, и в его голосе явственно звучала тревога, — конечно, не исключено, хотя и невероятно, что война приняла не тот оборот, какого ожидали: при гигантском численном превосходстве и лучшем качестве классических систем вооружения враг одержит верх, захватит страну, но лишь страну, а не народ, который непобедим, как в дни Моргартена, Земпаха и Муртена.
Я все яростнее набрасывался на Нору, потому что она продолжала слушать и потому что я был ей безразличен.
— Именно этот факт мало-помалу уяснит себе враг, не только благодаря героическому сопротивлению, которое все еще оказывает ему народ — кто в этом сомневается, — но еще и потому, что законное, избранное народом правительство, парламент и государственные органы власти, денно и нощно исполняющие свой долг под Блюмлизальпом, — они управляют, дают указания, принимают законы, они, собственно, и есть народ, и никто другой, и поэтому именно они уполномочены вести переговоры с противником, и не как побежденные, а как победители, ведь даже если страна подвергнется опустошению — допустим на минуту такой невероятный случай, — даже если она уже не в состоянии оказывать сопротивление или — и это, к сожалению, тоже возможно — если ее уже нет, то есть ее невредимое правительство и ее великолепные органы власти. Они никогда не сдадутся. Наоборот, они готовы в интересах всеобщего мира снова подтвердить свою независимость, опирающуюся на постоянный вооруженный нейтралитет.
Конечно, это были только обрывки речи, которые я теперь вспоминаю, увязывая друг с другом, такого со мной еще никогда не было, я ведь совсем не слушал, а когда наконец оторвался от Норы, из приемника опять неслось «Навстречу заре!».
Мы встали. Я обливался потом. Пошли в лабораторию, оба совершенно голые. Она взяла у меня кровь на анализ.
— Будешь жить.
— А ты? — спросил я.
— Меня обследовала Администрация. Мне повезло, как и тебе.
Я снова набросился на нее, прямо здесь, у лабораторного стола, но опять разозлился, потому что она, пока я пытался овладеть ею, сообщила холодным, деловым тоном:
— Невредимое правительство без народа — для правительства это, конечно, идеально. — И она захохотала и не переставала хохотать, пока я не отпустил ее.
— А сколько народу в Администрации? — спросил я, когда она наконец успокоилась.
— Двадцать-тридцать человек, не больше, — ответила она, поднялась и встала передо мной.
— А где живет Эдингер? — поинтересовался я, все еще сидя на полу, голый, совершенно без сил.
Она посмотрела на меня задумчиво.
— А зачем тебе знать?
— Да так.
— В Вифлееме. В пентхаузе, — ответила она наконец.
— А ты знаешь его имя?
— Иеремия.
Я подошел к компьютеру. В банке памяти Эдингеров было не много, и среди них отыскался Иеремия. Я пробежал глазами данные: занимался философией (незаконченное философское образование), выступал в защиту окружающей среды, уклонялся от службы в армии, приговорен к смертной казни, которую парламент заменил пожизненным заключением.
Я опять пошел в радиоузел, закрыл дверь, ключ лежал в тайнике.
Затем вернулся к Hope, оделся. Она уже надела халат. Потом я отправился на склад, выбрал пистолет с глушителем, сказал ей, чтобы она заперла дверь и хранила ключ, а у меня кое-какие планы, возможно, и не совсем безопасные, сказал я. Нора молчала. Я покинул правительственное здание, воспользовавшись дверью в восточном крыле.
В Вифлееме остался лишь один многоэтажный дом, казавшийся каким-то призрачным эшафотом. Войдя в здание, я убедился, что внизу все выгорело дотла, а шахты лифтов пусты. Наконец обнаружил лестницу. Этажи состояли теперь лишь из стальных балок, державших бетонные перекрытия. На верхнем, освещаемом светлым ночным светом этаже никого не было видно. Я уже решил, что ошибся и что дом необитаем, но неожиданно натолкнулся на приставную лестницу. Вскарабкавшись по ней, я вылез в центре плоской крыши перед темным пентхаузом. Через щели в двери проникал свет. Я постучал. Послышались шаги, дверь распахнулась, и на светлом голубоватом фоне возник силуэт.
— Как мне найти Иеремию Эдингера? — спросил я.
— Папа еще в конторе, — ответил детский голос.
— Я подожду его внизу.
— Подожди у меня, — сказала девочка, — входи. Мама тоже еще не вернулась.
Девочка пошла в пентхауз, я — следом за ней, сунув руки в карманы куртки.
Прямо напротив двери я увидел громадную стеклянную стену и понял, почему внутренность дома казалась освещенной. За стеклянной стеной стояла светлая ночь, но она была такой прозрачной и серебристой не из-за луны, а из-за словно фосфоресцирующих гор, а Блюмлизальп светился так сильно, что отбрасывал тень.
Я посмотрел на девочку. Она выглядела таинственно в этом освещении, очень худенькая, с большими глазами, волосы такой же белизны, что и Блюмлизальп, освещавший комнату.
У стены стояли две кровати, посредине — стол и три стула. На столе лежали две книги: «Хайди» и «История философии в очерках. Руководство для самообразования» Швеглера. У стены напротив стояла плита, а рядом со стеклянной стеной — кресло-качалка.
Девочка зажгла светильник с тремя свечами. Теплый свет преобразил помещение. На стенах стали видны разноцветные детские рисунки. Девочка была одета в красный тренировочный костюм, глаза у нее были большие и веселые, волосы — светло-русые, на вид ей было лет десять.
— Ты испугался, — сказала она, — потому что Блюмлизальп так здорово сияет.
— Пожалуй, да, — подтвердил я, — испугался немножко.
— В последнее время свечение усилилось. Папа опасается. Он считает, что нам с мамой нужно уехать.
Я рассматривал рисунки.
— Хайди, — объяснила девочка, — я нарисовала все про Хайди, вот это домовой, а это — Петер-козопас. Может, ты сядешь, — предложила она, — в кресло-качалку, оно как раз для гостей.
Я подошел к стеклянной стене, посмотрел на Блюмлизальп и устроился в кресле-качалке. Девочка села за стол и принялась за чтение «Хайди».
Было около трех часов утра, когда наконец послышались чьи-то шаги. В дверях показался большой толстый мужчина. Глянув в мою сторону, он обратился к девочке:
— Ты уже давно должна быть в постели, Глория. Марш спать!
Девочка закрыла книгу.
— Я не могу спать, пока ты не придешь, папа, — пожаловалась она. — И мама еще не возвращалась.
— Сейчас она придет, твоя мама, — сказал этот высокий, грузный, огромный человек и подошел ко мне. — Моя контора находится па Айгерплац, — заявил он.
— Мне хотелось бы поговорить с вами лично, Эдингер, — пояснил я.
— Вы не хотите назвать себя? — спросил он.
Я колебался в нерешительности.
— Мое имя не имеет значения, — ответил я.
— Ладно, — сказал он, — выпьем-ка коньяку. Он направился к импровизированной кухне, нагнулся, вытащил бутылку и две рюмки. Вернувшись в комнату, погладил по голове девочку, которая уже улеглась, погасил свечи, открыл дверь, кивнул мне, и мы вместе вышли на плоскую широкую крышу, расстилавшуюся перед нами в таинственном свете фосфоресцирующих гор, будто равнина с нагроможденными на ней развалинами, кустами и небольшими деревцами.
Мы уселись на обломки дымовой трубы, под нами был разрушенный Вифлеем. За осевшей вниз бывшей многоэтажкой виднелось какое-то подобие города с возвышающимся над ним узким силуэтом кафедрального собора.
— Бывший солдат?
— Я и сейчас солдат, — ответил я.
Он протянул мне рюмку, налил мне, потом — себе.
— Из французского посольства, — сообщил он, — и рюмки оттуда. Хрусталь.
— А посольство еще существует?
— Один подвал остался, — сказал он. (У Администрации тоже свои секреты.)
Мы выпили.
— А чем ты раньше занимался? — спросил он.
— Был студентом, занимался у старого Кацбаха, — ответил я, — писал диссертацию.
— Вот что.
— О Платоне.
— А что именно о Платоне?
— О «Государстве», седьмой его книге.
— Я тоже учился у Кацбаха.
— Знаю, — сказал я.
— Я в курсе, что с ним произошло, — сказал он без удивления и выпил.
— Что же случилось с Кацбахом? — спросил я.
— Когда упала бомба, его квартира загорелась, — сообщил он, поболтав коньяком в рюмке, — у него было слишком много рукописей.
— Беда всех философов, — сказал я. — От философского семинара вообще ничего не осталось.
— Один Швеглер, — подтвердил он, — единственная книга, которую мне удалось найти.
— Я заметил ее на вашем столе.
Мы помолчали, глядя на Блюмлизальп.
— Приходите завтра на обследование, — предложил Эдингер, — на Айгерплац.
— Я буду жить, — ответил я, — меня уже обследовали.
Он не спросил, кто меня обследовал, подлил мне коньяку, потом и себе тоже.
— Где армия, Эдингер? — спросил я. — Мы ведь мобилизовали тысячу восемьсот мужчин.
— Армия, — сказал он, — армия. — Он глотнул коньяку. — На Инсбрук сбросили бомбу. — Он еще глотнул. — Вечерний салют. Вы из армии. Значит, вам повезло.
Мы опять помолчали, вглядываясь в очертания города. Пили.
— На нашей стране, видимо, надо поставить крест, — сказал Эдингер, — на Европе вообще. А что творится в Центральной и Южной Африке, просто невозможно передать. Не говоря о других континентах. Соединенные Штаты не подают никаких признаков жизни. На Земле вряд ли наберется хотя бы сто миллионов человек. А ведь до всего этого было десять миллиардов.
Я всматривался в Блюмлизальп. Он сиял ярче, чем полная луна.
— Мы создали всемирную Администрацию.
Я поболтал коньяком в рюмке.
— Мы? — спросил я.
Он ответил не сразу.
— Ты уже уклонился от службы, Эдингер, — сказал я, глядя сквозь рюмку на светящиеся горы. Рюмка таинственно засияла. — Ты жив, потому что тебя уберегли стены каторжной тюрьмы. Парадокс. Если бы в свое время парламент оказался более решительным, тебя давно бы расстреляли.
— У тебя-то уж хватило бы решительности.
Я кивнул утвердительно.
— Можешь взять это на заметку, Эдингер.
Я сделал глоток, посмаковал.
Со стороны города послышался глухой взрыв. Силуэт кафедрального собора покачнулся, потом раздался отдаленный громовой раскат, все окутала голубоватая пыль; когда она осела, от собора ничего не осталось.
— Рухнула терраса, на которой стоял собор, и потянула его за собой, — сообщил Эдингер равнодушным тоном. — Мы давно ждали этого. Впрочем, ты прав, полковник, — продолжал он, — мы, уклонявшиеся от службы, создали здесь всемирную Администрацию, в других местах это делают диссиденты пли жертвы указа против радикалов.
Эдингер выдал себя. Он знал, кто я. Но пока это было неважно. Гораздо важнее было выведать что-нибудь об Администрации.
— Другими словами, существуют отделения вашей всемирной Администрации, — заметил я, — и ты об этом проинформирован, Эдингер.
— По радио, — сказал он.
— Электричества больше нет, — бросил я.
— Среди нас нашлись радиолюбители, — ответил он.
Его лицо казалось в ночном свете лицом призрака, что-то необъяснимое исходило от него, какая-то странная неподвижность.
— Однажды мне почудилось, что я видел самолет, — сообщил я.
Он отхлебнул из рюмки.
— От центральной Администрации в Непале, — сказал он.
Я усиленно соображал. А ведь у них есть кое-что для проверки на радиоактивность. Что-то не вязалось во всей этой истории.
— Ты знаешь, кто я, Эдингер, — констатировал я.
— Я был уверен, что ты объявишься, полковник, — подтвердил он. — Бюрки меня предупредил.
Мы помолчали.
— Ключ он тебе тоже дал? — спросил я,
— Да.
— А Нора?
— Она ничего не знает, — сказал он, — бункер под восточным крылом найти совсем нетрудно. Я только послушал несколько речей правительства и вернул ключ Бюрки. Потом Бюрки умер, и по цепочке через Цауга, Штауффера, Рюэгера и Хадориа ключ попал ко мне.
— Ты в курсе, — сказал я.
Он допил свой коньяк.
— Администрация в курсе, — ответил Эдингер.
Я указал на светящуюся гору:
— Администрация там, Эдингер. Это полномочное, невредимое правительство, дееспособный парламент, действующие органы власти. Если мы его освободим, у нас будет Администрация намного лучше вашей всемирной из уклонившихся от службы в армии и диссидентов. Вы, конечно, это здорово придумали. Подлей-ка мне, Эдингер.
Он налил мне еще коньяку.
— Прежде всего ты, наверно, уже уяснил себе, Эдингер, — продолжал я, — что из нас двоих я сильнейший.
— Ты так считаешь, потому что у тебя есть оружие? — спросил он и глотнул из рюмки.
— Свой револьвер я отдал в правительственном здании бандерше, назначенной твоей Администрацией.
Он рассмеялся.
— Полковник, в бункере под восточным крылом находится склад оружия, он был в твоем распоряжении. И шифр.
Я опешил.
— Тебе известен шифр?
Он ответил не сразу. Уставился на гору, и его широкое, тяжелое лицо опять сковала странная неподвижность,
— Бюрки показал мне шифр к тайнику, расположенному под восточным крылом здания, — рассказал он, — и мы вместе расшифровали несколько секретных посланий, отправленных правительством из Блюмлизальпа. Это удалось лишь потому, что подземный кабель остался неповрежденным, радиостанция в Блюмлизальпе вышла из строя по причине радиоактивности. С правительством можно связаться лишь из восточного крыла правительственного здания. Правительство в отчаянии. Оно безрезультатно пыталось вступить со мной в контакт и наконец прекратило эти попытки. Они надеялись, что я их освобожу, а теперь обращаются с этой просьбой к тем, кто, как они убеждены, победил, то есть к врагам, не подозревая, что нет победителей, есть только побежденные; что солдаты всех армий отказались продолжать борьбу и расстреляли своих офицеров; что власть в руках всемирной Администрации и что те солдаты, которые выжили после катастрофы, пытаются теперь сделать плодородной Сахару: возможно, это единственный шанс для выживания человечества.
Он замолчал.
Я слушал его и думал.
— Что ты мне предлагаешь? — спросил я.
Он допил свою рюмку.
— Люди работают в Сахаре, чтобы выжить, — сказал он. — Не исключено, что и туда проникнет радиация. Люди пытались невероятно примитивными средствами оросить пустыню. Они работали подобно первобытному человеку. Ненавидели технику. Ненавидели все, что напоминает о прошлом. Они находились в шоковом состоянии. Этот шок нужно было преодолеть. Я, как и ты, изучал философию. У меня есть теория Швеглера. Когда-то все мы смеялись над этими «Очерками философии», а теперь, может быть, именно тебе придется убеждать людей в Сахаре, что мыслить — это не самое опасное.
Эдингер замолчал. Его предложение было диким.
— Учить мыслить с помощью Швеглера, — рассмеялся я.
— У нас нет другого выхода, — возразил он.
— Другой возможности ты мне предложить не можешь?
Он помедлил.
— Могу, — ответил он наконец, — предлагаю, но без особой охоты.
— И что же это? — спросил я.
— Власть, — сказал он.
Я испытующе смотрел на Эдингера, чего-то он недоговаривал.
— Ты хочешь включить меня в Администрацию? — спросил я его.
— Нет, в Администрацию ты не можешь быть принят, полковник.
Он повернулся ко мне. Я опять увидел его тяжелое лицо.
— Администрация — это третейский суд, ничего больше. Он предоставляет право каждому решать, чего он хочет — бессилия или силы, хочет он быть гражданином или наемником. У тебя тоже есть право выбора. Твой выбор Администрация должна будет принять.
Я задумался.
— В чем состоит сила наемника? — спросил я с недоверием.
— В том же, в чем состоит любая сила, — во власти над людьми.
— Над какими людьми? — продолжал я допытываться.
— Над людьми, которые выданы на расправу наемникам, — непроницаемо сказал Эдингер.
— Не ходи вокруг да около, Эдингер.
— Ты совершенно не понимаешь, что творится, — ответил он. — Третья мировая война еще не кончилась.
— Скажи пожалуйста! И где же это она продолжается?
Он снова помешкал, разглядывая свою рюмку.
— В Тибете, — произнес он в конце концов, — там продолжают сражаться.
— Кто воюет?
— Наемники.
Это показалось мне невероятным.
— А кто нападает на этих наемников?
— Неприятель.
— А что это за неприятель? — допытывался я,
— Это дело наемников, — ответил он уклончиво. — Администрация не вмешивается в их дела.
Наш разговор зашел в тупик. Или враг был сильнее, чем хотел признать Эдингер, или же война в Тибете — какая-то ловушка. Я не мог рисковать.
— Эдингер, — обратился я к нему, — я был офицером связи нашей армии при командующем. Когда союзники капитулировали и штаб праздновал эту капитуляцию, командующий собственноручно расстрелял свой штаб.
— Ну и?..
Я внимательно смотрел на Эдингера.
— Эдингер, — продолжал я,- на обочине дороги у Цернеца лежало более трехсот офицеров, расстрелянных нашими солдатами.
Эдингер выпил до дна.
— Наши солдаты больше не хотели воевать, — заявил он.
Я достал пистолет с глушителем.
— Налей себе еще, Эдингер, — сказал я. — Наемники в Тибете меня не касаются, и твоя Администрация тоже. Для меня что-то значит только правительство под Блюмлизальпом. В стране полно умирающих. С ними, которые все равно погибнут, я спасу правительство.
Эдингер наполнил свою рюмку, повертел ее в руках.
— И все-таки ты отправишься в Тибет, полковник, — произнес он спокойно и, пригубив коньяк, поставил бутылку рядом с собой.
— Встать! — приказал я. — Подойти к краю крыши! Ты — уклоняющийся от службы и предатель родины.
Эдингер повиновался и, стоя на краю крыши, еще раз обернулся ко мне — силуэт на фоне светящейся горы.
— Блюмлизальп, — сказал он, улыбнулся и спросил меня: — Ты знаешь, о чем я невольно думаю, полковник, когда вижу, что гора светится вот так?
Я покачал головой.
— О том, — произнесен, — что на том суде, приговорившем меня к смертной казни, я предложил ликвидировать армию и на деньги, сэкономленные на ее содержании, совершить нечто безумное: построить на этой горе самую большую обсерваторию в мире.
Он засмеялся. Потом махнул мне. Допил коньяк, бросил рюмку вниз на развалины позади себя и повернулся ко мне спиной.
— От имени моего правительства, — крикнул я и трижды выстрелил в силуэт. Он растворился в воздухе. Светлое ночное небо впереди опустело. Я услышал звук падения далеко внизу. Мне чего-то недоставало. Взяв бутылку, я запустил ее вслед за ним.
Туг я почувствовал: кто-то стоит за моей спиной. Я развернулся кругом с пистолетом на изготовку. Это была Нора. На ней был комбинезон, какие носят рабочие. Волосы спадали на плечи. В ночном свете они казались такими же белыми, как у девочки в пентхаузе.
— Нора, — сказал я, — я убил изменника родины Эдингера. Следить за мной совершенно ни к чему.
Она ничего не ответила.
Я подошел к краю крыши, потом обернулся к ней.
— Нора, — сказал я в замешательстве, — мне чего-то не хватает, я сам не знаю чего.
— Я уже давно здесь, — наконец ответила она, — я все слышала. Глория — моя дочка, а Эдингер был моим мужем.
Я уставился на нее.
— Этого не было в компьютерных данных, — сказал я.
— Если бы там это было, я не смогла бы найти работу в правительственном заведении, — проговорила она, прошла мимо меня к краю крыши и посмотрела вниз. — Я рада, что ты его убил. Когда взорвалась бомба, он работал вместе с другими заключенными на Большом болоте. Он был безнадежен. Страдал от ужасных болей. Терпел адские муки. — Она обернулась и подошла ко мне. — Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, ведь ты способен мыслить только определенными категориями.
Она остановилась передо мной: темная фигура на светлеющем небе.
— Но я не предательница. Эдингер был моим мужем, только и всего. Муж. Но мне кажется, он был чудак. Я верила в эту чушь — в защиту родины. Я была беременна, когда его за восемь лет до начала войны приговорили к смертной казни, а затем к пожизненной каторге как уклоняющегося от службы в армии. Я дала ему возможность заниматься философией. В шутку он называл меня своей Ксантиппой, сделавшей для философии больше, чем любая другая женщина. Он стал уклоняться от службы в армии, потому что это предписывала ему честность: как человек мыслит, так он и должен поступать. Не существует веления совести, есть веление мысли. Совесть и мысль едины. Он любил нашу страну, но ставил ей в упрек, что она уклоняется от Мысли. Ненависти он ни к кому не испытывал. А я чувствовала себя брошенной на произвол судьбы. Мне было страшно. Инстинкт подсказывал мне, что мы должны защищать свою страну. Он же говорил мне, что спасутся только правительство, парламент и государственный аппарат. Он все предвидел, все, что случилось. А я не верила ему. Когда он отправился на каторгу, я стала мстить ему: спала с каждым из вас.
Стало так светло, что я уже различал черты ее лица. Оно как бы окаменело и казалось абсолютно спокойным.
— А раз я мстила мужу, которого любила, и раз я спала с каждым из вас, принадлежавших к высшему военному руководству, значит, я стала патриоткой, и я осталась ею даже тогда, когда произошло все то, что предсказывал Эдингер.
Она улыбнулась, и вдруг в чертах ее лица проступила. нежность, которой я никогда не замечал в ней.
— Я до такой степени осталась патриоткой, что пошла в бордель, который он устроил в правительственном здании, и тоже из чистой логики: потому что умирающие нуждаются в борделе. И создать Армию спасения удалось тоже ему. — Она рассмеялась. — Итак, я стала публичной девкой, чтобы дожидаться тебя и твоего поручения. Я думала, что Эдингер не подозревает об этом, а теперь знаю, что он был в курсе дела.
— Ты была ему безразлична, — сказал я.
Она посмотрела на меня.
— Каждую ночь в это время я приходила сюда. Эдингер не спал из-за болей, и никогда ни с одним человеком мне не было так хорошо, как в эти часы перед рассветом. Мы говорили друг с другом, и, когда он брал книгу, которую нашел в развалинах университета, я уже знала, что он хочет еще подумать, и я шла спать. Он восстановил по памяти всю философию, сказал он мне однажды, на основе одного лишь смехотворного учебника. Иногда по ночам к нему приходил какой-то глухонемой. Они вспоминали математику, физику, астрономию. Все можно восстановить, объяснял он, потому что ни одна мысль не исчезает окончательно.
Я подошел к краю крыши и посмотрел вниз. Далеко внизу виднелась распростертая фигура Эдингера, он лежал — на спине или нет, было не разобрать, — широко раскинув руки и ноги.
— Был Эдингер гением или нет, — сказал я, возвращаясь к Hope, — для нас это теперь не имеет значения.
— Ты ведь хочешь организовать умирающих, — сказала она.
— Мне надо выполнить поручение, — ответил я, — а потому как можно скорее проинформировать правительство в Блюмлизальпе, не дожидаясь, пока мне помешает в этом деле Администрация.
— - Теперь ты этого уже не сделаешь, — произнесла она спокойно, — после того как ты вышел из бункера в восточном крыле, я установила там автоматическое взрывное устройство, а затем уж догнала тебя. Я видела, как ты поднялся в пентхауз. Ждала снаружи. Эдингер тоже не заметил меня. Я стояла позади вас, когда произошел взрыв. Остатки купола еще стоят. Но сам собор полностью разрушен. И больше никакой связи с правительством нет.
Я с ужасом смотрел на нее. Я ничего не понимал. Нора сошла сума. Она глядела на Блюмлизальп.
— Когда мы находились в помещении радиостанции и вдруг услышали голос диктора, а потом речь шефа, я неожиданно поняла, что Эдингер прав, — пояснила Нора,
— А я взял тебя! — закричал я.
Она подошла ко мне и встала рядом.
— Полковник, — сказала она спокойно, — разве ты не понял, о чем говорил шеф?
— Я взял тебя!- опять крикнул я.
— Возможно, — ответила она, — мне безразлично, что ты со мной вытворял. Но я прислушивалась к речи шефа, и меня вдруг осенило. Я поняла, что вы творили с нами: правительство, парламент, государственные учреждения, называющие себя народом, для которых народ всего лишь отговорка, чтобы обеспечить себе безопасность, — ведь это дико смешно. Полковник! Пусть они до скончания века сидят в своем Блюмлизальпе! И тут являешься ты со своей идиотской затеей: вытащить это правительство из могилы с помощью умирающих, из могилы, которую они сами себе вырыли. Неужели до тебя не доходит, что патриотизм — это глупость? Для чего это правительство вообще существует? Может, ты думаешь, что это единственное правительство, засевшее в подобном убежище? Правительства всего мира забрались в такие же норы, и именно это предсказывал Эдингер, такие же правительства, как наше, — без народа и без врагов.
Вдруг я понял, чего мне недоставало после того, как я убил Эдингера.
— Враг, — выговорил я медленно, — у меня нет больше врага.
Я почувствовал себя невероятно усталым и потерявшим всякую надежду.
Стало светло как днем, контуры горы расплывались перед глазами. Наступило утро. Девочка прошмыгнула мимо меня, прижалась к матери, стоявшей передо мной, — гордой и красивой.
— Отправляйся в Тибет, — сказала Нора, — на Зимнюю войну.
1 Кто ты? (итал.).
2 Артист, художник (итал.).
3 В горы не холи. Ты враг (итал.).
4 Перевод Л. Солянова