За секунду до того, как морда огромного грузовика ударила профессора Академии Наук Александра Викторовича Виктимичуса в голову, он думал о том, как отлично будет через пару месяцев после симпозиума гносеологов поехать, наконец, на дачу, жарить и есть горячие, остро приправленные соседом Гафизом шашлыки прямо под небом, запивать тем самым вином, красным, ну, которое привозил зимой Шестопалов с женой своей, крупной брюнеткой, еще тогда вьюга занялась, да, всем семейством на шашлыки, релаксировать, высвободить…. высвобод….
Вслед за отчаянным хрустом, сопровождавшим отрезок времени между ударом о железо и ударом об асфальт, стали разом исчезать приятные воспоминания и искавшие было выход для бегства спонтанные мысли профессора.
Александр Викторович медленно и несомненно валился в яму собственной прострации, яму подвижную, блуждающую по нервной системе ученого, в этот заполненный мгновенной анестезией «провал памяти».
Первая вспышка, казалось, дневного света не позволила увидеть в образованном ею проёме ровно ничего. Лишь появилось смущение, смутно связанное со сменой какого-то места на несколько иное, хотя и равноценное.
Ощущение быстро усиливалось, словно бы наматывая на своё стержневое кредо всё, связанное с понятиями «пространства», «места» и «расстояния», пусть в их самом узкоспециальном смысле. Это утолщающее себя чувство дошло, наконец, до предельного объема, совпавшего размерами с Александром Викторовичем, и он, не поняв еще, что получил свободу выбора, помчался вперед, не успевая за машиной с двумя световыми пульсаторами.
Свет мигалок завораживал, парализовывал и тянул вслед за собой — по прочерченной им в весенних сумерках синей, оплывающей и тревожной узкоколейке, ведущей в черную мягкость, обрамленную тусклыми, вянущими городскими огнями, звездами и странной конфигурации искрами.
Эти световые явления вызывали вкус горечи, странный и похожий на гарь запах и самое интересное — вполне музыкальный звук. Мелодия состояла из быстро повторяющихся и вторящих друг другу шумов, похожих на хлопки, глухие удары, громкое трение шершавых поверхностей и звон. Сквозь весь нескончаемый шлейф этой симфонии красной ниткой струился совершенно неземной и ничего не выражающий вой. Он гипнотизировал уже гораздо эффективнее синих мигалок, а уж в союзе с ними просто начал творить чудеса.
Профессор Виктимичус попытался подняться, но вместо этого на миг открыл глаза. Во второй вспышке, где-то в невероятной дали, спина Александра Викторовича тряслась на носилках, мимо плыл вечерний город с мелькающими над ним плафонами белого потолка, из которого вынырнул по грудь человек синего цвета, сверкнул скальпель, неземной вой чуть привзвизгнул, тело дернулось, хлопнуло подряд три тяжелых дверцы, холод снизу наползал на душный дачный воздух. Еще большим холодом повеяло, когда всё это погасло.
Александр Викторович испытал совершенно неожиданно для себя целый ряд ярко выраженных чувств: негодование, подозрение, затем отчаяние. От последнего чувства не удалось избавиться ни при помощи какой-то неадекватной иронии, ни путем моментального культивирования благостного, широкой ноги, спокойствия. Не помогла и неожиданно появившаяся подлость. Не стихающий вой, однако, проявлял новые признаки жизни: в его потоке стали слышны чередования злорадства и агонии, звериного восторга и тончайшей издёвки над происходящим. Александр Викторович, видя перед собой только белые дергающиеся полосы потолка, стал вторить вою и даже пытался с ходу импровизировать. Это начало получаться всё лучше и лучше, пока прежние ощущения синей узкоколейки, горькой гари от сгоревших шашлыков, холодной спины и желтых плафонов в звездном небе не начали резко мутировать. Образы коробились, их раздувало их изнутри следующее содержание, оболочки лопались, швы трещали, хруст и плеск смешивались с таким странным лязгом, будто одновременно захлопывали все дверцы у тысячи машин в гигантском морозном ангаре. Неземные завывания приняли вид какого-то фольклорного плача. довольно быстро перешедшего в ехидную пародию на альпийские йодли. Теперь Александру Викторовичу уже не хватало мастерства для дальнейшей импровизации. Этот факт привнес в общую гамму эмоций кристально ясное, горделивое сожаление. Вслед за этим чувство отчаяния нырнуло в подоспевший хруст и лязг, вой экзальтированно обернулся предательской кодой и стал уже просто пошлым бульканьем.
Когда последние остатки страха и жадности в Александре Викторовиче измололись в щепки и провалились в никуда, в это же никуда направился и сам профессор. Он уже не имел возможности бояться, не имел никакой агрессии и тоски, но по-прежнему не понимал. что происходит и почему стало так мучительно, невыносимо жарко.
В безразлично стоящей вокруг тишине работали невидимые жернова, лопасти и резцы, всем своим телом изгибались неясные транспортные магистрали, пошатывались клапаны и амортизаторы.
Александр Викторович стал трезво полагать, что раз уж он находится непонятно где, то, попадая в любое возможное здесь «никуда», он вряд ли станет об этом сожалеть. Ибо, пока он не в состоянии контролировать что-либо снаружи, нет никаких шансов сориентироваться у себя внутри. Почему-то дело обстояло именно так. Нужно было изо всех сил ждать, или хотеть, или, нет, просто искать — искать, искать и искать какие-нибудь изменения. Хотя бы в чём-то! Как угодно! Но чтобы — иначе…. Переменить всё это….
Мысли, мечущиеся от рассудительного анализа до тщательно взвешенных и измерянных резолюций, стали терять всю трезвость, словно расплёскивать её вокруг. Их тут же заглатывало в никуда.
— Если прекратить думать, — мыслил Александр Викторович. — Я окончательно исчезну. Пук! — и полная аннигиляция. А так, судя по всему, можно протянуть еще какое-то время….
От возникших в сознании слов «судя по всему» и «время» профессору Виктимичусу стало не по себе.
— Не по себе, — продолжал усердно полагать теперь уже, видимо, точно не состоявшийся академик. — Может, поразмышлять о сексе?
Едва возникнув, эротическое воображение Александра Викторовича сплющилось в лепёшку и вихреобразно рассосалось, ничуть, впрочем, не ошеломив своего автора.
Рассудок стал швыряться в порыве блефа козырями, настаивая на том, что он — последний оплот самоидентификации и тому подобных вещей. Кто же идентифицирует себя при помощи этого анализа, всё таки? Как это — «не по себе»? Кто всё время следит за исчезновениями и расплющиваниями своей собственности, просто холодно оценивая, — уже не ущерб, не облегчение, а саму ситуацию? Кому помогает сейчас формулировать эти вопросы наполовину изжёванный и проглоченный интеллект? Кому он поставляет из последних сил все вариации приемлемых или же нелепых в своей логике смыслов?
Лес вопросов засосало с присвистом — вновь неизвестно куда. Но узнавать — отныне это не было функцией Александра Викторовича. У самого очага, среди огненной влаги, в безмолвии, он был заполнен одним. Оно составляло всё его существо, было беспредельно, целиком утвердительно и называлось — «Я Есть».
«Я Есть» ничего не оценивал, не описывал и не пытался уяснить. Купаясь в этом «Есть», величественное и уже немного нежное «Я» стало неуловимым для привязанности, потребности, постоянства и перемен. Выныривая из этого «Я», всеобщее и уже мудрое «Есть» мгновенно отражало собой вечное, вездесущее, всепроникающее Блаженство.
Это всё тоже смяло в ком, перепахало с потрохами и солнечными зайчиками, и заглотило. Осталась одна единственная Любовь. Не чья-то и, видно, уже не к кому-то, а вообще.
Любовь эта простерлась, засверкала в душной и зловонной темноте, заблагоухала среди едкой тесноты. Любовь дошла до Источника, который для неё был Причиной. Давление возросло, напряжение увеличилось. Первоисточник благостно пульсировал, делая это тройственным образом. Поток прорвался, напор достиг предела. Любовь, не раздумывая, влилась, вошла, вникла в Источник, который вдруг сработал как насос — мощно и стремительно.
Махатма, Анупада и Ади встали, и одновременно, как показалось первым двум из них, вышли из круга света. Так они, как представлялось третьему из них, вошли в самый центр этого круга.
Все слои, размотанные и расщеплённые вдребезги с таким усердием и тщательностью, стали конвульсивно обретать новые параметры прежней жизни. «Александр Викторович» неслось быстрее света внутри какого-то «облегчения». После паузы, возникшей лишь на миг, всё взорвалось ослепительно тусклым и невзрачным, но таким родным бледноватым свечением. «Александр Викторович» вышло: неспеша, с лёгкими сокращениями мускулатуры, ничуть не удивив своего автора. Трудно было понять сразу, где находится освободительный Источник — вверху или внизу. Да это и не важно. Среда откликнулась знакомым букетом милых сердцу впечатлений. Среда подхватила, обняла, закачала. «Александр Викторович» лежало тихо, в форме цифры «девять».