АКМ

Егор Радов

Якутия

Роман

Замба шестая

Они сидели в мягких креслах за низким столом темного дерева в большой комнате с белыми стенами, на которых висели яркие картины, рога каких-то животных и всевозможные амулеты. Горел камин, пахло жареной дичью, Павел Амадей Саха в шелковом халате бирюзового цвета, громко чавкая, ел мозг из большой вареной кости. Жукаускас попивал «жиздру», Головко курил кальян. В большом готическом окне можно было видеть их отражения, поблескивающие на витраже. Абрам Головко закрыл глаза и зевнул.

— Чудеса и небо без ливня, — сказал Саха, отложив кость. — Мне так хорошо с вами. Ну, расскажите же подробнее, как борьба, как Дробаха…

— Нормально, — ответил Софрон, — все это нормально. Вы что, знаете Дробаху? Откуда? Где же все-таки последний агент?

— В жопе… — засмеялся Саха. — Да, я знаю Дробаху. Он принял меня в партию. А где агент, я в самом деле не знаю. Но как вы видите, нам вообще этого ничего и не надо.

— Ах, да, да… — Жукаускас отхлебнул «жиздры» и пристально посмотрел в камин.

— Чего?

— Да ничего. Откуда у вас это все?! Откуда в Советской Депии вот эта вся… вообще… ну это… западная… южная… вот прямо… жизнь. А? Прямо ведь так?

— Прямо ведь так.

— Ну?

— Не догадываетесь?

— Я — Старший инструктор.

— Алмазы.

— Алмазы?

— Алмазы.

Софрон резко допил «жиздру» и налил себе «чучу».

— Но ведь это невозможно! Алмазы принадлежат государству! Вы не распоряжаетесь ими! Их увозит специальный самолет — и все. И никто не знает. Оборонные дела.

— Взятки, — сказал Саха.

— Но нельзя же всех…

— Почему?

Софрон резко выпил «чучу» и налил опять «жиздру».

— Нет, но это невозможно, ведь есть же план по алмазам, там ведь надо сколько-то добывать, это фиксируется, куда-то складывается, там следят…

— Приписки.

— Но нельзя же все приписать!

— Почему?

— Не получится, ведь это же маразм какой-то… Ну там чуть-чуть… Немного… Но ведь не все!

— А взятки?

— Ну хорошо, хорошо… Но я знаю, что существует план продажи алмазов в мире и твердая цена. И больше продавать нельзя. Иначе будет скандал, снижена цена, и там начнется уже большая политика. И вы что, ограничились это, как говорится, дозированной продажей?

— Нет, конечно.

— Но я что-то не слышал о каком-то буме мирненских алмазов. По-моему, на мировом рынке все спокойно.

— Взятки.

— Ну хорошо, и там взятки, но ведь алмазов-то больше! Реально больше! Куда их девать?! Не можете же вы утверждать, что вы продали два, когда вы продаете пять!

— Почему?

— Как это почему?! Потому что вы продали пять!!!

— А приписки?

— Приписки, как я понимаю, уже в отрицательном смысле?

— А почему бы и нет?

— Но кто пойдет на такие чудовищные приписки?

— А взятки?

— Но ведь вы выходите уже на государственный уровень! Там своя система проверок! Там… президент, там парламент, там разведка. Вы что, можете все это подкупить?

— А почему бы и нет?

— Но ведь есть честные люди! Они не будут молчать!

— А кто им поверит?

— А если у них есть факты?

— Их можно заткнуть.

— Убить, что-ли?

— Ну почему, сразу так убить.., — Павел Амадей Саха ухмыльнулся и постучал пальцами по столу. — Можно отправить их куда-нибудь в Якутию. В тундру… Или в город Мирный. В алмазный карьер. Или еще куда-нибудь…

— Значит, ваше благополучие стоит на костях?! — возмущенно выкрикнул Софрон.

— Нет, на алмазах. Что плохого в том, что мы выгодно продали свои алмазы и построили здесь прекрасный город с одним из самых высоких уровней жизни в мире?

— Но остальным-то плохо! И вообще: это не ваши алмазы!

— А чьи же?

— Общие! Алмазы нашего государства!

— Советской Депии?

— Да, в конце концов! То есть, нет! Якутии! Эти алмазы принадлежат Якутии!

— Да здесь якутов-то никогда и не было. Здесь была одна тайга. Пришли геологи, нашли алмазы. И все.

— Но это территория Якутии!

— А почему не Эвенкии?

— Блин, да потому что есть такая страна — «Якутия», и нету такой страны — «Эвенкия». А в Якутию входит все.

Павел Амадей Саха вскочил и налил себе большой бокал шампанского.

— Дорогой вы мой, да ведь это ж правда!.. И я так считаю! И поэтому я вхожу в партию! И я хочу, чтобы нашими деньгами и связями пользовала вся Якутия! Ведь мы уже давным-давно вложили алмазные деньги в оборот, и теперь уже существуем за счет своих банковских дел. Но можно и всю Якутию преобразовать! Чтобы везде были пальмы и цветы! Я сам из Намцев, и знаешь, паря, как мне больно, что у нас вот так, а у них вот так! У нас жарко, а там холодно. У нас настоящий киви, а у них совстско-депский. И я готов бороться за это! У нас-то, ясное дело, все думают: пошли они все!.. Но я — истинный якутянин, патриот. Давай выпьем!

Жукаускас встал, прослезившись.

— Спасибо друг, — сказал он, хлопнув Саха по плечу. — Ты — настоящий человек.

Они чокнулись и резко выпили.

— А почему вы ничего не говорили Дробахе обо всем этом? — спросил Софрон, садясь на свое место.

— Я говорил! Я говорил! Я говорил! А он мне отвечал: иди, проспись, и так далее. Ведь моя идея была такой: соединить наши связи. Точнее: подменить здешнюю связь вещей. Замкнуть два конца. Чтобы никто ничего не понял. Чтобы здесь думали, что деньги поступают в Мирный, и там думали, что отправляют в Мирный разные штучки-дрючки-товары-машинки, а все это шло бы в ЛДРПЯ. Ну а уж там Дробаха, или вы, друзья, внедряли бы это во всю Якутию.

— Да, но ведь у нас пока советско-депский режим… — задумчиво сказал Софрон. — Как же это все внедрить? Вот если бы у нас была власть…

— Так ее можно взять.

— Как это? Восстание, что ли?

— Восстание организовать нетрудно. Ты читал Ленина?

— Да, но ведь, послушай, здесь-то поймут, что деньги и штучки-дрючки-товары-машинки идут не вам. И что делать?

— А взятки?

— Но ведь реально же ничего не поступает! Как же этот человек выкрутится, даже получив взятку?!

— А приписки?

— Но ведь есть же какой-нибудь у вас самый главный, которого не проведешь. Иначе, как же это все функционирует?!

Павел Амадей Саха налил себе еще шампанского, и посмотрел Жукаускасу прямо в глаза.

— Да, — сказал он просветленно. — Он есть. Его зовут Адам Купча, и он придумал и осуществил все, что произошло. Когда-то он был Семеном Копошилко, первым секретарем Мирненского горкома партии, но сейчас его духовное имя в Мирном — Адам Купча. И он давно больше не секретарь. Хотя для Якутского начальства все по-прежнему. Но я знаком с ним! — слеза умиления повисла на реснице Павла Амадея Саха. — И я уверен, что он согласится. Он любит Якутию; он просто ее Бог, который есть ее река, и ее море, ее спокойствие и ее страсть, ее внутреннее напряжение и ее внешний облик, ее душа и ее сила, ее надежда и ее высший путь. И он также есть отбросы ее помоек, и говно ее уборных…

— Ладно, — перебил его Софрон, — скажите мне лучше, как это вы построили тут такую огромную хренятину, и про это никто не знает. Ведь летает же в Мирный разное начальство, люди…

— А мы сохранили старый Мирный, — тут же сказал Саха. — Когда летят всякие непосвященные, они попадают прямо туда. И там все нормально, прохожие ходят… Это их работа. Они работают жителями старого Мирного. Очень, кстати, неплохо платят. По-моему, четыре тысячи рубляшников в месяц. Давайте выпьем,

— Давайте, — согласился Софрон, наливая себе «чучу». — И что, так никто и не узнал, что у вас тут?! Что же это — незаметно?!

— Мы маскируемся. Нет, был один юркий третий комсомольский секретарь из Якутска Осипов. Он как-то пролез. Но мы ему тут же дали дом, стипендию, машину и все такое. До сих пор живет здесь, и не думает возвращаться. А там считается погибшим. Но, кажется, жена тоже не больно-то тоскует. Так что, все так.

— Какой же все это маразм, — вдруг задумчиво сказал Абрам Головко.

Павел Амадей Саха одобрительно посмотрел на него, хитро улыбнулся и мигнул левым глазом.

— Милый мой! — воскликнул он. — Милый! Я вот что хочу вам заявить: завтра вы полетите к третьему агенту. Его зовут Ефим Ылдя, и живет он в городе Алдане, Пароль: «Заелдыз».

— Ничего себе, — заметил Жукаускас, смешивая пополам «жиздру» и «чучу» в своем бокале. — Опять «заелдыз»?

— Да. Да, Но это еще не все. Главное, что там сейчас происходит какая-то глупая война, или просто буча. Говорят, что комитет «Ысыах» захватил власть и установил национальную якутскую диктатуру. Тамошние эвенкы, они же тунгусы, конечно же против. И эвсны, они же тунгусы, тоже конечно же, против. И русские против. И советско-депские, а особенно армия. И другие якуты, В общем, хрен их там разберет, по крайней мере, самолеты сейчас туда не летают. Во всяком случае, от нас.

— Ну и что же делать? — озабоченно спросил Софрон.

— Вам надо будет лететь до Чульмана, а там в Нерюнгри, или прямо в Чульмане договориться, чтобы вас привезли в Алдан на машине. Придется так.

— А это далеко?

— Да нет, километров двести пятьдесят, правда вечномерзлотные советско-депские дороги…

— Ну и похождения!.. — ошарашенно проговорил Софрон.

— Что, надоело странствовать по миру? — насмешливо спросил Саха.

— Для меня это лучшее время в моей сегодняшней полуглупой, длинной, как якутское шоссе, жизни! — торжественно сказал Абрам Головко, булькнув кальяном.

— Я по жене соскучился… — грустно проговорил Жукаускас.

— Ничего, — жестко произнес Саха. — Ничего. Якутия требует странствий. Надо полететь туда через «не хочу». Как лекарство!

— Послушайте, — устало сказал Софрон, — ну, может быть, вы знаете, где, хотя бы примерно находится этот последний агент? На Индигирке, на Колыме?..

— Да все возможно! — выкрикнул Саха. — Но я не знаю! Я говорил Дробахе: дай мне координаты, и я сам все сделаю, мы бы уже осуществляли прекраснейший план. Может быть, в Якутске уже сегодня бы рос не тальник, а нежный бамбук!

— Ох! — мечтательно выдохнул Софрон.

— Но он заладил: конспирация, да конспирация. И вообще, говорит: «Я не знаю». Вот и получается. Но ничего, когда вы все сделаете, вы сразу получите полмиллиона. И мемориальные доски на роддомах, где вы появились на свет. Уже это я вытребовал от Дробахи.

— Правда?.. — трепетно спросил Софрон.

— Правда.

— А можно будет потом поселиться… ну, скажем… здесь, у вас?

— Посмотрим, приятели, посмотрим! — важно сказал Саха. — Конечно, не так просто получить гражданство в городе Мирном, но с моей поддержкой…

— Какой же это все маразм… — проговорил Абрам Головко.

— Милый, — сказал Саха, — ничего страшного. Давайте теперь пить, танцевать, слушать нашу музыку и смотреть мои картины!.. В конце концов, вся эта политика — дерьмо, и она нужна нам только для того, чтобы получить свои деньги, блага и удовольствия, и заниматься всякими желанными вещами с легким чувством подлинного наслаждения и страсти! Баанай!

— А когда же нам лететь? — тихо спросил Софрон.

— Завтра вечером. Завтра вечером! Билеты я вам куплю!

И Саха, загадочно улыбаясь, медленно встал со своего места и подошел к ореховому большому шкафу у камина; нежным прикосновением тонкого мизинца он нажал изумрудно-зеленую кнопку на каком-то черном магнитофоне, проигрывателе, или радио, и тут же произошло открытие шума, воздушный звук во всей комнате, и из глубины шуршащего пустотой фона явилась невероятно восторженная, неразрываемая на части, хотя и состоящая из своеобразного клубка всевозможных звучаний, музыка, похожая на буквенную арабскую ювелирную вязь, прекрасную, словно ожерелье, и заключающую в себе бездны красивого смысла и откровений. Она лилась из стен, сверху и снизу, как будто пузырящаяся мятная бодрящая жидкость, заполняющая вдруг пространство, как некий расплавленный, тягучий щербет, затопивший окружающее своей ласковой приторностью; она входила в души, умы и тела всех, подвластных ей, словно неостановимая, невидимая, смертоносная нейтронная волна, испускаемая неожиданно разорвавшимся, стратегическим сокращенным снарядом; она умерщвляла эти души, умы и тела, преобразовывая их в радостную единую сущность, вожделеющую высшей музыки, и преисполненную смехом, добротой и призрачным блаженством; и она истинно звучала и истинно существовала, будто доисторический, дословесный первоголос, обращающий нечто невразумительное в мир. Возникли барабаны, гул, гром и стрекот каких-то веселых странных инструментов, создающих пестрый, словно цветная кутерьма красок бездарной претенциозной картины, ритм, дышащий, спотыкающийся, подпрыгивающий, и стучащий четырьмя сердцами вразнобой, как больной бешеный зверь, кувыркающийся на огромных нереальных литаврах среди живой умиротворенной гармонии леса, неба и тихой почвы. Ритм сочленялся с голосами, торжественными органными звуками, писком и басом, словно веревочки у куклы в театре, проводящие к ней импульсы игрушечной жизни. Саха, будто факир, изображающий шамана, распахнул свой шелковый халат, сделал вдохновенное лицо, которое вдруг зажглось каким-то предчувствием волшебства, поднял вверх обе руки, растопыривая пальцы, как шарлатан, демонстрирующий свою связь с космосом, быстро взмахнул правой волосатой ногой, со стуком поставив ее обратно на пол, и потом, гикнув, как рыгающий скоморох, ринулся в бешеный идиотский танец, чуть не опрокинув низкий уютный столик темного дерева, за которым сидели Жукаускас и Головко, и на котором стояли тарелки, рюмки, бутылка «жиздры» и бутылка «чучи». Саха откинул голову назад, словно истекающий слюной дебил с некрепкой шеей, выпучил глаза, показывая свой экстаз и наслаждение, развел руки в обе стороны, как актер, играющий роль гуся в детской сказке, и начал вихлять задницей, руками и торсом в ритм музыке, будто свихнувшаяся проститутка, которую зациклило на моменте привлечения клиента. Он танцевал, он закатывал глаза, он был переполнен удовольствием. Он начал покрикивать, подсвистывать, подхрюкивать. Он припрыгал к столику, взял Головко за руку и весело посмотрел ему в лицо.

— Мой милый, пойдемте ж попляшем; дансандо мой танец, мой ранец, мой сансц! Ведь это ж мирненская «якутка»!

Он помолчал, потом стал напевать под музыку:

Играо мирнинг якутису
Во сне увндео агдрису
Шейк, май пнса, девчоночка,
Брейк, якутка, юбчоночка!

— Давайте выпьем… — тихо предложил Софрон.

— Отзалунь-ка! — крикнул Павел Амадей Саха, махнув на него. — У нас тута, в Мирном, каждый сам знает свой шмат. Мне в шмат, а ты? Кого тяготит моя радость?

— А мне не в шмат, — твердо сказал Жукаускас.

— А?! — огорченно воскликнул Саха, отпустив руку Головко и переставая пританцовывать. — Ладно, рсбя, пидсмо в бассейн, у меня е бассейн, там усирательная водичка, мы будем делать бюль-бюль! Ну?! Быстро-быстро-быстро. Уа!

Он опять взял Головко за руку и резко дернул на себя, так что Абрам немедленно оказался на ногах.

— Это все кино, — произнес он.

— Ну и что! — сказал Жукаускас. — Ну и пойдем! Но я возьму с собой капельку «чучи».

— Да хоть «жиздры»! — крикнул Саха и немедленно устремился вперед, вон из этой комнаты, где была музыка, стол, камин и рога каких-то животных. Головко поплелся за ним, многозначительно улыбаясь. Софрон Жукаускас встал, взял со стола бутылку и рюмку и тоже пошел следом. И они все вышли в одну огромную, орехового цвета, дверь.

Пройдя комнаты и коридоры, они оказались в приятном вечернем внутреннем дворике, огороженном бежевым забором; светили мягкие синие круглые фонари, струящие повсюду свое меланхолическое размытое сияние; стояли белые стулья и стол, посверкивающие в полутьме, как жемчужные зубы какого-нибудь киноактера в свете прожектора ночью; и в центре был прямоугольный бассейн, наполненный голубизной мерцающей таинственной умиротворенной воды, и гладь его звала в его глубь, и не было на небе Луны, которая отразилась бы в нем.

— Друзья! — патетически воскликнул Павел Амадей Саха, встав у края бассейна. — Насладимся же реальностью, данной нам в Мирном! И пусть страхи ваши улетучатся, как сдуваемая с книжной полки пыль, и пусть решимость ваша увеличится, как воздух в надуваемой велосипедной камере! Давайте купаться, плескаться, любиться! Ведь жизнь — это бассейн, разве нет?!

Он отбросил халат красивым жестом и остался в ярко-розовых блестящих трусах. Он хлопнул себя руками по животу, издал какой-то победный клич и бухнулся в воду. Раздался резкий всплеск, и несколько брызг, словно молниеносные иголочки, ожгли щеку Жукаускаса.

— Я тоже купнусь, — сказал он, расстегивая пуговицу на своей рубашке.

— Я поплаваю, — басом проговорил Головко, немедленно раздеваясь.

Софрон подошел к столику и поставил бутылку с рюмкой на него. Абрам обнажил свое атлетическое тело, встал в стойку борца и начал дрыгать большими, литыми мускулами груди; Потом он снял свои аккуратные черные трусики, выставляя напоказ длинный толстый член и поджарую спортивную попку, которая отчетливо забелела на остальном загорелом теле. После этого он немедленно подошел к бассейну, слегка подпрыгивая, как готовящийся к очередному тайму футболист, завел обе руки за спину, пригнулся, и красиво прыгнул в воду, почти бесшумно войдя в нее.

— Браво! — раздался визжащий голос откуда-то из левого угла бассейна, Софрон посмотрел туда, это был Павел Амадей Саха, висящий на бортике и вожделенно взирающий на плывущего абсолютно правильным баттерфляем Головко.

— Что ж, и я туда… — задумчиво прошептал Софрон, быстро оголил себя, и, оставшись в цветастых семейных трусах, «солдатиком» прыгнул в воду.

И они начали плавать там, наслаждаясь свежестью вечерней воды, звездным небом над ними и прекрасной радостью внутри них. Головко, точно заведенная машина, не оборачиваясь и не останавливаясь, плыл туда и обратно, каждый раз изящно отталкиваясь от борта, словно дрессированный обитатель дельфинария. Саха, зависнув в углу, следил за его большим плывущим телом своими горящими глазами, вертя головой, совсем как специальная телекамера, установленная у входа в некоторые организации для наблюдения над входящими и проходящими. Жукаускас, прилежно работая руками и ногами, плыл по-собачьи по диагонали бассейна, все время норовя столкнуться с Головко, и постоянно отфыркивая воду. Наконец, через какое-то время, Головко вдруг не оттолкнулся от борта, а наоборот, на миг замер, шумно выдохнул воздух ртом, и, подтянувшись, выпрыгнул из бассейна. Жукаускас поплыл дальше, Саха спросил:

— Вы все, мой дорогой?! Я тоже кончаю; разрешите, я вытру вам спинку, можно?!

— Ну, — мрачно сказал Головко.

Саха немедленно выскочил из воды, куда-то убежал, принес огромное полотенце ядовито-зеленого цвета, подбежал к Абраму и стал вытирать ему спину.

— Вот, вот, вот… И вот здесь. И вот тут, и вот там.

— Эй вы, вы чего это?! — недоуменно воскликнул Головко, обнаружив, что правой рукой Саха поддерживает его мошонку, поглаживая, а левой норовит залезть ему в жопу.

Павел Амадей потупил взор и защебетал:

— Ну я… Ну немного… Ну вот здесь… Ну хотите — вы… Дай в рог, а? Ну быстро, ну ты такой красивый… Я все буду, можно поцеловать тебя? Такие мышцы… Я только посмотрю…

— Да иди ты на хер, педрила! — злобно сказал Головко, одним движением руки отбросив от себя Саха.

Тот упал рядом со столиком, выронив полотенце, как-то ойкнул и заплакал.

— Вот вы… Вот вы какой… Не можете… Да, я — такой… Что же тут такого… Нас, знаете, сколько? Трудно что ли? Всего-то прошу в рот… Или так… Ну и ладно.

Павел Амадей Саха вскочил, бросил злобный взгляд на надевающего трусы Абрама и быстро заговорил:

— Ну и хорошо. Не хочешь — не надо. Я насиловать не буду. Все, мальчики, я пошел спать. Я приготовил вам спальни, там увидите. Прямо, потом одна — налево, а другая — направо. Там есть постели и халаты. И хрен с вами. Это не повлияет на наши официальные связи. Завтра проведете день, потом отбудете. Имею честь!

И он немедленно куда-то удалился, громко хлопнув дверью.

— Смотри-ка, — хохотнув, сказал Головко, — этот педик что-то еще из себя воображает. А я бы им всем яйца поотрезал! Фу, какая же это все-таки гадость!

Жукаускас, все так же плывущий по-собачьи на середине бассейна крикнул:

— Ну зачем вы так! Человек не виноват! Можно ведь помягче!

— Помягче ему надо было бутылку вставить в задницу! — сурово проговорил Головко.

Тут дверь открылась и выбежал Саха, неся перед собой огромного надувного резинового мужчину с большим розовым членом в состоянии эрекции. Он поставил его на землю, укоризненно посмотрел на Абрама и сказал:

— А ты мне и не нужен. У меня вот что есть — лучшая модель. Просто машина любви! От сети, от батарейки. Я кончаю восемь раз! А когда я его — он визжит и кричит, как прекрасная волшебная принцесса на брачном ложе в первую ночь с Властелином Зари. Ясно тебе?!

Он хлопнул резинового мужчину по спине, и тот тут же мертвенно мигнул своими длинноресничными веками, совсем как детская кукла в легком платьице, совершенно лишенная каких бы то ни было членов, или наоборот.

— Ну и обсоси его, — презрительно проговорил Головко и отвернулся.

— Ишь какой! — возмущенно сказал Павел Амадей Саха. — А вот у него тут, между прочим, есть задний проход. Очень узкий и страстный.

Он развернул мужчину и развел обеими руками его резиновые ягодицы. Потом правой рукой он схватил за его нижнюю резиновую губу на безжизненном лице.

— А вот здесь у него рот. И превосходная смазка! — проговорил он обиженным тоном.

Головко одевался, не смотря ни на Саха, ни на его мужчину. Саха помолчал, пощелкал пальцами, потом вдруг повернулся, нагнулся, сиял штаны и показал жопу.

— Вот вам! — выкрикнул он, просовывая лицо между ног. — Идите в жопу!

После этого, он быстро подхватил своего резинового любовника и убежал.

— Ну и дуронька же этот Саха! — добродушно усмехнулся Головко, повернувшись к бассейну, где все еще плавал Жукаускас. — Друг мой! Пойдемте спать, пойдемте ляжем в прекрасную, мягкую великолепную постель. Давайте жить, давайте наслаждаться, давайте любить друг друга! Ведь мы в Якутии, и мы существуем. Вам нравится там плыть? Плывите, мое ближайшее существо, и вы откроете новый свет и мир.

Софрон Жукаускас застыл посреди бассейна. Он смотрел вверх, и руки его почти не двигались под водой.

— Я, кажется, что-то понял, — сказал он. — Может быть, это самое лучшее мгновенье.

Замба седьмая

Как поездка по сияющему шоссе восторженной светлой ночью, как фейерверк секунд, заключающих в себе истинный смысл прекрасных тайн, как цель, зажженная вдали великим светом других стран, как путь вверх — такой была дорога, существующая здесь, и по ней шли Софрон и Абрам, и их души трепетали от счастья находиться здесь сейчас, и реальность была повсюду, словно пространство, образованное сотворением мира.

Впереди был целый день: встреча с Павлом Амадеем Саха в пять часов вечера в баре «Порез», предстоящий улет в Чульман, и что-нибудь еще, — а здесь был Мирный, ласковый, как любящая дочь, или жена, и небоскребы сияли на солнце блестящими цветами, и где-то, не так далеко, тек великий Вилюй, и его вода была бездонно-синяя, словно небо над ним. Они шли в этом Мирном, не торопясь никуда и как будто не желая ничего; вокруг проносились пестрые торопливые существа, устремленные туда, или сюда; машины и мотоциклы ехали по проезжей части, создавая единый шумный поток, откуда доносились дебильные музыкальные ритмы, улицы благоухали цветочными запахами южного блаженства, словно ботанический сад, и румяные сосиски продавались за углом, как и везде в мире, и хотелось заплакать при взгляде на густую желтизну их горчицы, и на скоротечную убогость их бытия.

Жукаускас и Головко, словно нереальные гости из другого мира, проходили как будто сквозь здешнюю буйную, блистательную действительность, которая функционировала во всех мыслимых видах и обличьях, как сложный прибор, и в то же время была нарочито, убийственно спокойной, будто правильно понятая мирская суета, не затрагивающая истинной сущности свышерожденного субъекта. Улицы были невыносимо чисты, как гладко выбритые щеки мужчины-манекена, рекламирующего пуловер; дома были аккуратными и совершенными в своем роде — совсем как аппетитные домики на проектном столе какого-нибудь одаренного архитектора, сконструированные его любящей, прилежной рукой; растительность скверов была четко подстриженной и походила на ухоженную щетину жестких усов некоего франта, надушенного цветочным одеколоном, напоминающим интимный привлекательный аромат скверов; и вывески на домах были яркими и резко контрастирующими с приглушенными, комнатными оттенками домов, как цветастый галстук молодого жениха, оттеняемый его шикарным однотонным костюмом. Все вызывало звенящую радость немыслимой восхитительности жизни, и можно было улетать обратно, или упасть в ленскую речную волну, — это все был Мирный, это все было в Мирном, это все было, и здесь располагался город, существующий посреди страны под небом, и божественность сверкала в каждом великом камне, составляющем бордюр его тротуара.

Мирный — любимая якутская любовь, сон о вере, ставший чудом и грезой, высшая звезда, упавшая из небытия в свет, заря, вспыхнувшая алмазом свершения. Все могло быть в Мирном, он был истинным городом вдали от льда, и он был именно сейчас вот здесь, и не стоило открывать глаза, или делать шаг, или улыбаться, ибо золотая душа вырастала из космического тела духа города, и четырехцветный шестиполосый флаг развевался на маленькой избушке, прекрасной, как отчий дом. Ведь есть шика, а есть сыка, но есть святое, и если есть Якутия, то есть Мирный, а Мирный — это зуб мудрости якутской, ее пищевод, ее целеустремленный всадник в авангарде доброго войска без слонов, ее нежная старушка-мать, умирающая от счастья жить в своей стране, ее сын, воплощающий лучшее, что может быть — своего рода «якутизм»; ее тайна. И Мирный — мир, и мир — якутский предел, и в Мирном есть время ставить палки в щели и время кидать палки в безгрешную девушку; и вне Мирного есть сосиски и сардельки, но лишь в Мирном они так невероятны, и, поэтому, Мирный — это таежное чудо, нереальная планета волшебства, праздник животворной запредельной силы посреди красивой природы, подчиняющейся общему детерминизму вещей. Рожденный в Мирном рожден в душе своей, так же, как рожденный в Якутии создан в образе своем. И жидкость Мирного есть хлеб.

Жукаускас и Головко, словно истинно существующие хозяева своего мира, шли по ровному тротуару среди разных существ, и они смотрели перед собой, не закрывая глаз, и какая-то красота сквозила в каждом их движении и во взгляде. Было тепло, светило солнце, был полдень — и он был первым.

— Мне все-таки нравится это географическое пространство, где мы находимся сейчас, — сказал Софрон, не понимая своих слов.

— Здесь отпадно, — согласился Головко. — У вас есть еще деньги?

— За завтраком этот Саха дал мне двести рубляшников на всякие развлечения, как он сказал. Я ел яичницу с ветчиной и пил какао.

— Не могу видеть этого пидораса! — воскликнул Головко. — Вы хоть позавтракали, а я решил не выходить.

— Ну и зря. Он был обходителен, как заботливая няня.

— У, жопник чертов! — выругался Головко. — Но я не хочу есть. Я потом съем кусочек мамонта, а сейчас мы погуляем с вами. Можно что-нибудь посетить. Какое же это все же наслаждение: видеть будущее страны в настоящем!

— Якутия вся будет такой! — немедленно вскричал Софрон и поднял вверх зажатый кулак. Ни один прохожий не обернулся.

— Тише, дружище… — проговорил Абрам, беря Жукаускаса за локоть, — мы же все-таки на ответственном задании, надо соблюдать. Давайте-ка отдохнем!

— Давайте, — прошептал Софрон.

Они пошли дальше, и шли довольно долго, пока не пришли на круглую площадь, по которой не ездили машины и на которой возвышался маленький открытый стадион зеленого цвета, и возле его входа толпились какие-то старые люди, а прямо под желтым стендом, рекламирующим тампоны фирмы «Утренняя Заря» стоял человек в красном костюме с мегафоном и отчетливо произносил:

— Господарики-сударики! Мои дамы! Дитятки! Вас приглашает комрадовый трест «Зук» на соревнование-компетицию слепоглухонемых старичков. От семидесяти годин! Кросс с препятствиями и интегральные прятки. Двадцать пять рубляшников с рожи. Попрошу, попрошу, попрошу!!! Аужэлей, зизей! Инвали-до безо спорта яко пенис без яичек — гы-гы-гы!.. Вас приглашает «Зук»!

— Вы видите? — сказал Головко.

— Как это так?! — спросил Софрон.

— Хотите пойти? — предложил Головко.

— Я что — трехнутый?! — возмутился Софрон.

Головко подошел к четырем пожилым женщинам в тренировочных костюмах, потом вернулся обратно.

— А я пойду. Это же восхитительная прелесть — такой невероятный способ проводить время. Может быть, здесь нам откроется внутреннее зрение, или произойдет чудо, которое изменит все. Неужели вам не надоели обычные зрячие рыла?

— Вы — чудик! — воскликнул Жукаускас, засовывая руку в карман. — Мне, конечно, все равно, и даже любопытно, и я могу пойти с вами, хотя мне более по душе был бы стриптиз в полутемном зале вечером, но неужели не лучше купить какую-нибудь замечательную одежду или магнитофон на наши деньги, и вообще — посмотреть, что, собственно, здесь продают в магазинах и киосках?!

— Вы рассуждаете, как обыватель! — высокомерно сказал Головко. — Магазины, тряпки, железки… Вам дается уникальная возможность узнать настоящие нравы иного общества, существующего здесь тайно, наподобие Шамбалы, Китежа, или страны Женщин, а вы хотите вместо этого заняться постыдным мещанством, распространенным в самых рядовых районах планеты и недостойным возвышенных существ. Или вы просто-напросто вещист?

— Да нет… — проговорил Жукаускас, покраснев. — Я ничего не имел в виду, я хотел только глянуть, пройтись… Сумочки у меня нету, маечки… Конечно, я понимаю, что слепоглухонемые старички поважнее…

— Тогда вперед! — жестко сказал Головко. — Давайте рубляшники — и туда. Ну?

— Вы очень категоричны, — промолвил Софрон, доставая синий бумажник.

Головко размахнулся и ударил его по плечу.

— Бросьте, напарник мой дорогой! Ведь это же просто гениальное приключение, ради таких мгновений стоит жить! Быстро пошли.

Через некоторое время они оказались в шестом ряду сектора «Г» этого стадиона, заполненного людьми примерно на одну десятую, и внизу на беговой дорожке стояло восемь старцев в атласных трусах и ярких разноцветных майках, и они все подпрыгивали, блаженно улыбаясь, как йоги, достигшие своей высшей стадии, и махали руками. На зеленом поле возвышались какие-то низенькие черные палатки, лежали большие бетонные трубы, и был еще своеобразный лабиринт, построенный из досок. Рядом с ним располагалась настоящая детская площадка из качелей, каруселей, песочницы, горки, шведской стенки и брусьев, и были спортивные снаряды — конь, козел, кольца, перекладина, и тренажеры сложной системы для накачки мускулов. По всей беговой дорожке были поставлены, построены и проложены разнообразные препятствия — деревянные столбы, лужи, ямки и небольшие заборчики высотою до колен. Играла тихая бодрая музыка, и слышался шум разговоров.

— Я хочу есть, — сказал Головко.

— Внимание! — раздался радостный бас из многочисленных громкоговорителей. — Ахтунг-шисн! Фить-фить! Мы усе рады приветствовать наших славных ситизенчиков эдеся на компетиции. Сумма идет в наш трест «Зук»! Уа! Ща мы начнем соревнование имени Юлиуса Усун-Ойуна, выдающегося слепоглухонемого. Якутское двоеборье — «писиах» — состоящее из двух частей: кросс с препятствиями и интегральные прятки, или же «слепой цикл». Напоминаю: восемь участников от семидесяти лет, ни разу не видевшие и не слышавшие мира, будут бежать-бежать-бежать, а потом должны достичь детской горки, двигаясь по схеме: палатка, лабиринт, конь, козел, песочница, брусья, перекладина, тренажеры. И они должны там прятаться! А если один коснется другого, тот отступает на этап! Вот так! Надо достичь горки и избежать соперника! Побеждает первый достигший горку. Приз — медаль!

— Занятно, — сказал Софрон.

— Называю ихние именашники, — продолжал голос. — Дима, Петя, Софрон, Джим, Пафнутий, Идам, Альберт, Израиль. Они актируют интуицией! Осязание и нюх, и нечто большее, если хотите. Через две с половиной минуты будет старт!

Старики все так же прыгали и улыбались, и тут к ним подошли люди в оранжевых костюмах, взяли за руки и повели к стартовой площадке. И каждого установили на свою полосу.

— Вы их различаете? — спросил Софрон.

— Вы сами, что ли, слепой! — раздраженно воскликнул Головко.

— У меня минус, — признался, Софрон.

— Вон же у них на майках написано — «Софрон», «Израиль»…

Жукаускас сощурился.

— Да! — крикнул он. — Я увидел. Я буду болеть за своего тезку, а вы?

— Я срал надвое это, — мрачно сказал Головко.

Тот, у кого на желтой майке было написано «Софрон», был высоким костистым стариком с прекрасными льняными волосами и румяными щеками. Идам был приземистым негром. Дима стоял ближе всего к зрителям, а Петя производил боксирующие движения руками, как будто готовился к поединку. Они все приняли характерную стартовую позу, и за каждым из них встал человек в оранжевом костюме. Эти люди в костюмах одновременно отвели назад правую руку, словно готовясь в нужный момент шлепнуть своих старичков по заднице, или спине, и замерли. Софрон спросил:

— Что это?

— Они их кольнут по сигналу иголкой в попку, — сказал вдруг человек, сидящий справа. — Нужно ведь как-то дать старт! Пистолет-то старички не услышат, а флажок не увидят.

— А как же они будут бежать? — заинтересовался Жукаускас.

— Увидите, приятель. Зрелище преуморительное.

— Готовьсь! — рявкнул бас в громкоговорителе. — Целься… Вотри!

Тут же иголки безжалостно вонзились в старые зады соревнующихся; они вздрогнули, Альберт даже издал какой-то протяжный вопль, и они все бросились вперед, образовав запутанную кучу из своих неуклюжих тел, и начали отбиваться друг от друга руками и ногами, пытаясь куда-то вырваться, хотя понятие направления было для них столь же условно, загадочно и чудесно, как, наверное, свет, или музыка, — но их на самом деле влекло к началу препятствий и к победной горке, сулящей медаль, и истинная воля, знающая смысл и цель, переполняла их, словно подлинное откровение, явившееся среди тьмы и безмолвия. Петя побежал направо, сошел с дорожки и врезался в барьер, отделяющий трибуны со зрителями, Джим медленно пошел, нащупывая правой ногой путь перед собой, Израиль побежал трусцой, двигаясь в сторону детской площадки, а Софрон развернулся и быстро бежал в обратном направлении. Идам и Пафнутий столкнулись и упали, и теперь никак не могли встать, потому что их ноги запутались, а сзади о них споткнулся Альберт и со страшной силой рухнул на дорожку, перепрыгнув своих конкурентов и ободрав себе щеку. Дима двигался влево. Во всем этом был подлинный разброд; некое броуновское человеческое движение, не имеющее видимой цели, но обладающее строгим внутренним законом,

— Замочись! — воскликнул вдруг голос в громкоговорителе.

— В шмат! У-ля-ля!

Стадион тут же взорвался воплями и поощрительными восклицаниями, в которых слышались имена участников. Группка молодежи, сидящая высоко сзади, хлопала в ладоши и кричала:

— Пы-пы-пы!

Пы-пы-пы!

Справа от Головко раздавался отвратительный громкий свист и топот, и пьяный голос ревел:

— Якутское старчество!

Слева от Софрона подросток пищал:

— Мандустра!

Что-то щелкнуло, и заиграла энергичная маршевая музыка. Потом она оборвалась, и опять включился тот же самый голос-бас:

— Напряженная, великолепная борьба! Приятели, мы здесь! Софрон, Софрон… Туды, сюды. Израиль продвигается! Он победит? Идам встает… Ха-ха-ха, ребятишки! Альберт достиг Димы! Шо это?

Приземистому Идаму, видимо, надоело выпутываться из Пафнутия, и он сильно ударил его кулаком наобум, попав в нос. Пошла кровь, которую не видел ни тот, ни другой. Пафнутий осоловело водил своей головой туда-сюда, но руки его цепко держали трусы Идама. Идам размахнулся и ударил еще раз.

— Ай-яй-яй! — прогремел голос. — Суд назначает фук. Нельзя драться на дорожке. Это не детская площадка!

Тут же подбежали два человека в оранжевых костюмах, взяли Идама за локти и резко поставили на ноги. Один из них пробил Идаму четыре пощечины. Тот склонил голову и поднял руки вверх. Немедленно с него сняли майку, обнажив белый костлявый торс с выпуклым безобразным животом. Потом его развернули и оставили в покое. Врач в зеленом халате подошел к Пафнутию и начал делать различные манипуляции, останавливающие кровь из носа. Пафнутий встал, как-то благодарно рыгнул, и, зажимая свой нос ватой, шатаясь, побежал вперед. Дезориентированный Идам медленно пошел к центру стадиона.

— Вам не надоело? — спросил Софрон Жукаускас.

— Не все ли равно, — равнодушно сказал Головко.

— Вы хотите это перенять для вашего великоеврейского всемирного Израиля?

Головко помолчал, потом рявкнул:

— Хватит меня донимать! Я вам душу вылил, я изобрел целое будущее, придумал возможный путь, открыл новый свет!.. А вы меня упрекаете! Ты сам ведь — Исаич, приятель!..

— Я — якутянин! — гордо заявил Софрон.

— А я — гражданин мира.

— Гражданин Мирного?

— Отвяжитесь, — отрезал Головко и стал нарочито внимательно смотреть на беговую дорожку.

Там продолжались великолепные чудовищные соревнования, доставляющие возможность несчастным обездоленным ощутить свою неожиданную мощь и насладиться забрезжившим азартом; и все участники настолько были устремлены в свои иллюзорные цели, объективно оказывающиеся разнонаправленной неразберихой, в которой никто никому не мешал ощущать свое лидерство, что все это старческое потешное представление походило на какую-то панк-казнь, где вместо нормальной головы, издеваясь, собираются отрубить специально подготовленный разрисованный, приклеенный арбуз, но потом, промахнувшись, рубят настоящую живую татуированную кисть руки. Все смешалось во всеобщем стремлении к победе. Идам пошел в лабиринт и блуждал там на четвереньках, все время улыбаясь от того, что он осознал, что он — в лабиринте, и движется вперед. К нему подошли двое в оранжевых костюмах, взяли его и вывели оттуда, и он закричал, пытаясь драться, но его отнесли к палатке, и он остался там, разочарованно начав пускать слюну. Израиль нащупал брусья и завис на них, раскачиваясь. Со стадиона кричали: «Вернуть Идама!», и тогда двое в оранжевых костюмах опять подошли к слюнявому Идаму, подхватили его и снова впустили в лабиринт. Он пошел внутри лабиринта вперед, протянув руку и подняв голову вверх. Израиль раскачивался на брусьях, словно не желая ничего другого. Пафнутий споткнулся о бордюр песочницы, упал туда внутрь и остался лежать. Джим сел на дороге и тяжело дышал, как будто все, что он здесь делал, не имело смысла. Софрон уперся в козла и ощупывал его. Альберт подошел к нему и тронул его. Тут же двое в оранжевых костюмах отвели упирающегося Софрона к коню. Неожиданно он вскочил на коня, сел верхом и стал бить пятками по черному кожаному покрытию коня. Петя производил боксирующие движения руками и стоял на месте, выказывая безразличие. Дима вошел в палатку и пропал там. Пафнутий лежал в песочнице и не поднимался. Через какое-то время три служителя в оранжевых костюмах подошли, перевернули его, и стала видна кровь на его неподвижном лице. Они взяли Пафнутия за руки и за ноги и унесли с поля.

— Инфарктус Лены у Пафнутия! — мрачно заявил голос в громкоговорителе, и все продолжалось.

Их стало семеро — существ, идущих своим путем. Каждый незрячий и не имеющий слуха шел по дороге, ведомый любовью и надеждой, и вдали его ждал его собственный венец и его истина. Неисповедимы были тропинки стадионовые, по которым ступали белые, как лотос, ступни всех тех, кто был свободен от шумокра-сочной суеты этого привычного мира. Руки их чувствовали духовный рассвет с каждым их шагом, сделанным в любом направлении, ибо все линии ведут к одной точке, что расширяется до границ Бесконечности, словно Ничто, вбирающее Все. Души их были едины, и были чем-то одним в одном единственном главном пути их всех во имя всего остального, спасаемого их преданностью. Их дух горел перед их внутренним взором, как первая звезда, сотворенная в мире, не знающем света; их тела были прекрасны и совершенны, как прекрасно все, что озарено любовью и чудом. Их разноцветные одежды были похожи на радужное свечение божественного белого света, нисходящего с небес в души тех, кто ищет и идет. Они двигались медленно, так как достичь цели возможно лишь тому, кто прошел весь путь от начала до конца, ощутив весь его ужас, восторг и тщету; и тот, кто пробежал куда-то вдаль, ничего не понял и никуда не попал, и тот, кто испугался и остановился в начале, или в середине, застрял там навсегда, и только высшая милость может освободить его. И они были неравны, как и все существующее под атмосферой, и кто-то был выше других, и кто-то прошел дальше других, но они были одним целым существом, с одной единицей, воюющей за чудо и подлинное преобразование мира и себя, и вся эта великая группа, идущая по зову тайны вперед, напоминала огромного, расправившего крылья, орла, летящего над бездной, которая манит и притягивает своей твердой почвой и пищей. И было неважно, кто победит и кто дойдет, ибо даже когда всего лишь одно существо испытывает сладость и святость достигнутой цели, это значит, что все остальное — и самое высокое и самое низкое — освящено этим прорывом в подлинно явленное, и наступает новая блаженная эпоха сверхблагодати, готовая затопить и взорвать старое, беременное новым, мировое тело, и учредить одну-единственную любовную световую вспышку, в которой пропадут время, пространство, личности, самости, тела, предметы, понятия, верх, низ, перед, зад, право, лево, ничто, нечто, Бог, Дух, душа, материя, астральное, ментальное, витальное, супраментальное, супервитальное, надбожественное, сущее, трансцендентное, имманентное, жизнь, смерть, добро, зло, женское, мужское, черное, белое, тьма, свет, вода и огонь. И наступит то, что должно наступить; и будет кое-что другое. И вот идут семь великих имен сквозь радостный вход к выходу из обыденного состояния ни-во-что-не-втыкания, и кто-то сознает что-то, и кто-то видит волны, составляющие все, и кто-то вибрирует, как метафизический пневмомолоток и испускает вокруг себя сферические зоополя розового цвета, и кто-то создал дифференциальный провал из алго-энергий, творящих космический смысл, и кто-то издает звук. Высшая интуиция озаряет их счастье в мистерии восхождения на священную горку, где рождается свет. Имеющий острое зрение зрит все вокруг и вдаль, имеющий зрение похуже зрит перед собой и внизу, не имеющий зрения, зрит в корень всего; имеющий уши слышит шумы и шорохи, имеющий плохой слух слышит громкие возгласы и крики, не имеющий слуха слышит истинный Глас, находящийся повсюду. Ибо если священно число «шесть», то шесть плюс один объемлют весь мир, и эта единица есть духовный взрыв, творческое начало бесконечного великого Пути для изначальной до-сотворенной шестерки; она есть ее возвращение в саму себя и обращение в новое «семь» царствия иного, которое есть Тайна, видная тому, кто обрел веру и взял посох в левую руку, чтобы идти туда, откуда послышалось слово и где растет дерево. Поэтому их семь; и потому их зовут Дима, Петя, Софрон, Джим, Пафнутий, Идам, Альберт, Израиль, что эти звуки рождают имена, которые являются ключами страны Верховных Чудес, и которые слышны сердцем и видны душой. И высшая медаль, ожидающая дошедшего до конца, кто прозреет начала всего, что только может быть и не быть, воссияет над всем смятенным мирозданьем, словно божественное солнце, переполняемое светом истины и любви и восходящее по воле Того, кто есть Он, даже если Он не знает того. И нет смысла в воде.

Идам шел в лабиринте, упорно пытаясь его преодолеть, чтобы выйти к новым этапам соревнования, но ничего не получалось у этого старика, и он запутывался все больше и больше, и мог теперь уповать только на случайное освобождение, которое, однако, никак не наступало. Софрон ушел от коня и полз по траве. Альберт подошел к козлу, вдруг раздался голос:

— Пафнутий умер! Мир домешнику его, пусть прах станет пухом, а земелька пером. Помолчим?

Все встали, Головко пихнул Софрона в бок, и они тоже встали. Все смолкло; были только слышны разнообразные шебуршания старичков, продолжающих свое состязание, и какие-то извращенные взвизги Пети, которые все еще боксировал. Через какое-то время все сели. Голос в громкоговорителях сказал:

— Итак, уа, продолжаем! Старички занимаются главным из всех дел!.. Израиль вышел в конец!..

Головко ухмыльнулся и тут же посмотрел на Израиля, который, пошатываясь, взмахивая руками, медленно двигался в сторону детской горки, нащупывая перед собой путь правой ногой, и лишь затем делая осторожный шаг. Какой-то истошный голос сверху завопил:

— Изра-иль!.. Изра-иль!..

— Это вы наколдовали! — возмущенно воскликнул Софрон.

— Еще ничего не известно, — довольным тоном проговорил Головко. — Все происходит так, как должно происходить.

— Ах вот оно что! — крикнул Софрон, и в это же время, взмахнув как обычно левой рукой, Израиль ударился о детскую горку. Он ойкнул, остановился и стал дуть на руку. Стадион заревел, все опять встали как при известии о смерти Пафнутия, и торжественный голос отчетливо произнес:

— Победил Израиль!!!

— Уа!!! — раздалось вокруг.

— Вот блин, — прошептал Жукаускас.

— Дорогой мой, — сказал продолжающий сидеть на своем месте Головко, — неужели вы не чувствуете истинной прелести воплощенной в реальности глупой символики, дразнящей петушащихся индивидов, когда они этого хотят, и не означающей ровно ничего больше самой себя?! Вам ведь понравилось это выступление старчества? У нас ведь в Якутске они сидят по углам, да по домам престарелых?

— Надоело все, — пробурчал Софрон.

— Сколько времени? — спросил Головко. — Не правда ли, занятная раса в этом Мирном живет, не правда ли, смешная?

— Времени полно. Надоело, не хочу в магазин, не хочу в бар. Ну это все в попочку, я уже хочу назад. А как считаете вы?

— Я хочу посадить дерево, — сказал Головко.

— Я не думаю, что это трудно, — проговорил Софрон Жукаускас и тут же направился к выходу из стадиона, где уже толпилось большое число самых разнообразных людей. Обернувшись, он увидел, как улыбающемуся Израилю длинный человек в лиловом плаще вещает на шею большую золотую медаль, и все хлопают вокруг. И он отвернулся, и пошел вперед, а за ним шел Абрам Головко, и солнце сквозь облако освещало этот город в стране, и его людей; и эта история, словно устремленный к победе старик, продолжала свое движение.

Замба восьмая

— Вам ведь не безразлична вся наша величайшая Якутия и прекрасная тайга? — спросил Павел Амадей Саха, одетый в блестящий голубой костюм.

Они сидели в полутемном баре «Порез» за круглым белым столиком и пили пиво. Громко играла примитивная музыка и сверкали какие-то лазерные блики, высвечивающие полуголые тела длинных женщин, танцующих в кружок в центре бара, и отражающиеся матовым светом на большом лбу Саха, который от этого ритмично мигал, словно сломанная трубка неонового светильника. И когда включалось что-то специальное, пробегали целые световые пузырьки — радужные зайчики — струящиеся по креслам, стенам и столам, и проносящиеся также по уверенной фигуре сидящего напротив Абрама Головко, делая его похожим на ангельское существо, прибывшее с небес или звезд, и переполненное своей прекрасной добротой и яркой энергией. Софрон Жукаускас тоже был здесь, и пил жиздру со льдом, наслаждаясь умиротворительным весельем, царившем в этом месте, и не желая ничего говорить. Головко отхлебывал пиво и презрительно окидывал взглядом худую блондинку, стоявшую у стойки.

— Вы не понимаете моих словечек?! — выкрикнул Павел Амадей, стараясь перекричать музыку. — Вы ж должны сражаться за якутскую идею?!

— А ты здесь танцевать будешь?.. — рявкнул Головко, нагло улыбнувшись блондинке.

— Так вы танцуйте! — сказал Саха. — Я ж вас привел для этого!

— Не хочу, — твердо заявил Абрам, не смотря более на блондинку. — Плевать я хотел на этот мир!

— На Мирный?

— И на Мирный.

— Чего это он? — спросил Саха.

— Он хочет создать Великий Израиль, включив в него Якутию, — сказал Жукаускас.

Павел Амадей Саха замолчал, потом достал сигарету и громко засмеялся.

— Но это ведь чушь, бред!..

— Как и все остальное, — решительно сказал Головко, залпом допивая пиво: — Впрочем, я все время шутил. На самом деле я готов умереть во славу Якутии. Я могу осуществить «пиф-паф» во имя якутское. Я согласен сделать «хрясь-хрясь» ради будущего счастья всей Якутии. Ибо Бог есть Якутия.

— Уа! — крикнул Саха, хлопая в ладоши. — Я знал, что вы — прекрасны! Эй, половой, несите пива!

Через три минуты подскочил услужливый человек в розовом фартуке и выставил три огромных кружки пива.

— Мне бы жиздры, — нерешительно проговорил Софрон.

— На здоровье! — обрадовался Саха. — Только смотрите! Вам сегодня лететь! А завтра придется трудно. Поэтому пейте. И танцуйте! Но будьте осторожны! Вот так! На-на!

— Перестань верещать, — грубо сказал Головко.

— Да будет вам… — обиженно буркнул Павел Амадей Саха.

— Глупая у вас, дурацкая, сытая реальность, — злобно проговорил Головко. — Вы, гады, продали все наши алмазы и кайфуете тут, а мы мерзнем и воюем. Ничего — если мы победим, конец вам. Закончится ваше солнце и всякие интегральные прятки глухих старичков!

— Слепоглухонемых старичков, — поправил Жукаускас.

— Какая разница?! Они тут, падлы, наши с тобой алмазы пропили и пропидорасили!

— Да! — крикнул Софрон.

— Да вы что?.. — пораженно сказал Павел Амадей Саха. — Я вообще художник и поэт, при чем тут я?

— Какой ты там поэт!.. — мрачно воскликнул Абрам, допивая свое пиво. — Ну, прочти свое стихотворение.

— Ну, хорошо, — сказал Саха. — Пук-пук.

— Это что, стихотворение?

— Да.

Головко хлопнул себя рукой по ноге и громко рассмеялся, так что даже брюнетка в красном лифчике обернулась на него.

— Такое стихотворение и я могу написать: пись-пись.

— Ну и что? — спросил Саха. — Разве смысл творчества в единичности, уникальности данного произведения искусства? Это ведь как раз уже было неоднократно, такой подход давно устарел. Сейчас существует другое письмо, основанное на расхожести, тривиальности, глупости и безличности. Стих, который я вам сказал, есть истинно смиренное творение: он даже не является текстом, даже не заставляет обратить на себя внимания, даже не позволяет подумать о себе, как об искусстве. Такой стих есть пример стремления к абсолютной незаданности, несмоделированности, контрдетерминизму, чего, кстати, всегда и добивалось истинное искусство. Если дадаисты, культивируя всяческую дребедень, были забавны и смешны, то этот стих настолько глуп, что не может быть ни смешным, ни забавным. Вообще, в искусстве ведь главное не искусство, а его понимание, поэтому правильное понимание этого недо-текста и является его до-сотворением воспринимающим индивидом, даже если этот индивид и не воспринял его, — и прежде всего, когда он не воспринял его. Всегда, конечно, остается аргумент, что это просто-напросто лишено таланта, бездарно, но вопрос о таланте также уже давно не входит в парадигму современного искусства. Еще отец Шри Ауробиндо убедительно нам показал, что талант можно просто развить, и что каждое гениальное, либо талантливое озарение, рождающее искусство, есть всего лишь один из духовных уровней, кстати, далеко не самый высший. Да и задача-то заключается в низведении света вниз, а не в достижении уже неоднократно достигнутых эмпиреев. В этом смысле мой «пук-пук» есть духовный фонарь, освещающий бездны бессознательного и животного, своего рода искра божественного, вспыхивающая астральным огнем в мрачных глубинах метафизического подполья.

— А мой «пись-пись» — это, наверное, ангельский луч, озаряющий бренные ужасы физиологического ада? Так, что ли? — насмешливо спросил Головко.

— Почему бы и нет, — гордо сказал Павел Амадей Саха. — Важно ведь не то, что вы создали, а как вы это назвали. Предположим, если вы говорите, что «пись-пись» — это космическая ракета, летящая к Венере, то это так и будет.

— А если я скажу, что «пись-пись» — это алмаз?

— Значит, это алмаз.

— Ну и где же этот алмаз?! — возмущенно воскликнул Головко.

Павел Амадей Саха посмотрел по сторонам и начал прикладывать палец к губам, строя при этом противные рожи.

— Тихо… — сказал он. — Они действительно кончились, но это тайна.

Софрон Жукаускас резко допил свою жиздру.

— Вы что же, в самом деле продали все наши алмазы?! — пропищал он. — А «Удачное»?

— В «Удачном» больше нет ничего… — грустно пробормотал Саха. — Нигде нет. Мы, конечно, вложили деньги в оборот, но на мой взгляд это ничего не даст. Отключат систему обогрева, и все.

— И что? — спросил Жукаускас.

— Будет зима, тайга, чахлость и грязь.

— Но куда же все это может деться, ведь уже все построено, небоскребы, бары, коктейли?..

— Вы преувеличиваете… — проговорил Саха. — Они только такими выглядят. Все ведь меняется, все под Богом ходим…

— Или рядом с Богом, — сказал Головко.

— Или вокруг, да около Бога. И все это может лопнуть, словно пшик, улетучиться, как мираж, видение, или дурацкая греза. Одна минута, и все есть сон. Или бред. Разве вы не видите, какой же это все бред? Вот почему я член ЛРДПЯ. Вот почему я хочу прорыть реальный тоннель в Америку, чтобы вся Якутия целиком поддержала наш прорыв, и словно черная дыра, втянула бы в себя все богатство Запада и Севера! Только бы успеть!

— У вас же был какой-то другой план? — сказал Софрон. — Вы говорили, что лучше рассчитывать на мирненские связи…

— Мой милый… — горестно произнес Саха, — ничего не известно… По крайней мере, у вас там настоящая жизнь, борьба, коммунисты. А у нас — вы видите, что. Жареные мамонты и вечное киви. Этот Мирный должен погибнуть! Но я хочу, чтобы его жертва не была напрасной. Чтобы Якутия очистилась и возродилась через это. Чтобы ЛРДПЯ победила! И чтобы был рублейчик, а не рубляшник.

— Ага!.. — злорадно сказал Головко. — Кажется я понимаю, почему к вам везли жэ. По-моему, вы просто даете всем гражданам жэ через водопровод, или через гамбургер, и они видят эти великолепные пальмы, небоскребы и разнообразную горчицу. Уж меня не обманешь!

— А хрен его знает, — недоуменно проговорил Павел Амадей. — Я думаю, вряд ли. За жэ у нас сажают пожизненно. Кстати, не желаете? Довольно-таки неплохая штучка, и я думаю, в этом баре можно достать…

— Ну уж нет! — отрезал Абрам Головко.

— Как хотите. Вообще, мне кажется, это скорее заговор. Кому-то это выгодно, наверное, в Америке. Они, возможно, исследуют советско-депскую психологию, завалив нас авокадо и усыпив бдительность. Половина из нас, по всей видимости, роботы, и они-то передают всякие сигналы за океан. А там готовят вторжение. Подбавят авокадо, вооружат еще больше тунгусов, и приберут нашу Якутию к своим рукам.

— Вы так думаете?! — возмутился Головко.

— А почему бы и нет?!

— Тогда надо воевать, сражаться, разбить янки и отстоять Якутию, — вмешался Софрон, показав половому у стойки, что он хочет еще жиздры. — Надо выявить здесь всех роботов и демонтировать их. А еще лучше, перепрограммировать на нашу сторону. Вот об этом мы и доложим Дробахе!

— Как только вы прибудете в Якутск, — сказал Павел Амадей Саха, — действительно доложите Павлу Дробахе все то, что я вам сказал. И дальше мы уж будем действовать сообща. А я ему передам, что вас отправил. Уажау?

Софрон Жукаускас залпом выпил свою жиздру, встал и вдруг стукнул кулаком по столу.

— Знаете, что?! — крикнул он так, что танцующая шатенка в желтых колготках обернулась. — Я не верю во всю эту чушь, жэ, зэ. Какая разница?! Вот я вижу жиздру, я пью жиздру, и это реально. А вы говорите — какие-то роботы, американцы… Ел я вашего жеребца, и никуда он не сгинул. Я верю в этот мир! Я верю в Мирный! И Якутия будет такой безо всяких богов!!! Понятно? А сейчас я буду танцевать и отдыхать, ибо завтра мы летим в Алдан, где творится неизвестно что, но мы будем следовать своей задаче во что бы то ни стало. Изыдите, все сомневающиеся, уйдите, все паникующие, отойдите, все неверующие. Надо просто идти своим путем и пить все то, что тебе предложат. Вот так вот. Понятненько?

— Ясненько, — довольным тоном проговорил Саха.

— Ну и жеребец, то есть заелдыз! — воскликнул — Софрон и бросился вперед, в центр бара «Порез», в гущу танцующих полуголых девушек в разноцветных одеждах, которые извивались, вертели руками и топали ножками под ритм глупой громкой музыки, и выглядели, словно стая светящихся глубоководных рыбок, пляшущих в жути мрачной черной пучины, которую неожиданно заселили несущие прожекторный свет небольшие батискафы. Лучи и тени скользили по загадочным лицам с накрашенными губами; пряди волос падали на лбы и откидывались назад; бедра ходили ходуном, напрягая то одну сторону юбок или штанов и высвобождая другую, то наоборот; груди разных размеров сотрясались с лифчиках и кофточках; прелесть была здесь. Грациозные девические движения были сексуальны, словно схватка вольной борьбы, когда кажется, что двум потным мужчинам в трико, переплетенным на ковре, остается совсем чуть-чуть для достижения всеобщей победы и ласки, но происходит все та же дразнящая напряженная возня с зажиманием разных членов тела и сопеньем, и хочется наплевать на эту мускулистую бессмысленность и смотреть балет, где можно представить себе все. Танцующие глаза сверкали и зажмуривались; какой-то дурманящий дух окружал дев; они ускользали, как будто почти уже отдаваясь, и были неприступны, как огромный дуб, в сундуке которого находится в утке яйцо с иглой твоей смерти; они призывали, они не смотрели, они были сами по себе; и Софрон Жукаускас, словно единственный оставшийся в живых воздыхатель, или Кришна среди опьяненных опийной сладостью религии гопи, явился к ним, гикнув и хлопнув в ладоши, и начал свой невторимый, чудовищный, безумно-божественный танец.

Он припадал на одно колено, чтобы потом встать, он подпрыгивал вверх, чтобы потом приземлиться, он брал прекрасную девушку за ручку, чтобы потом отпустить ее, он волшебно улыбался, чтобы потом отвернуть свое лицо и как будто бы перестать участвовать в чуде этого танца, и он любил этот «Порез», и он любил все, что было здесь, и если бы не было Якутии и Мирного, то он бы остался здесь навсегда вместе с этими девушками, и ни одна цель не потревожила бы его рай. Они чувствовали волны блаженного величия, исходившие от его изящно двигающегося тела, они тянулись к нему, заигрывая, и окружали его, как лепестки, окружающие пестик с тычинками, и он благодарно устремлялся к ним, и будто готов был обнять их всех, как резинка для волос, или ленточка, соединяющая вместе благоухающий букет цветов, и их было восемь прелестниц вокруг него, а Головко, не обращая на них никакого внимания, пил пиво.

Жукаускас вибрировал, трепетал, падал ниц и возносился вверх, потом музыка смолкла, и сразу проявился идиотский шумок разговоров и звон бокалов и блюдец.

— Как зовут вас, любимые мои?! — воскликнул Софрон, прижав руку к сердцу.

Они засмеялись и встали в ряд.

— Майя, — сказала первая, одетая в длинное белое платье.

— Зоя.

— Сесиль.

— Сэбир-Параша.

— Ия.

— Джульетта.

— Надя.

— Маарыйя.

— Мне это очень приятно! — воскликнул Жукаускас. — Мое имя Софрон!

Начался нежный медленный танец. Софрон пригласил Майю, обнял ее за талию, прижал к себе, ощутив свежесть духов и восторг теплого тела рядом с собой. Она склонила голову на его плечо, она сжала его своими перламутровыми ногтями, он соединил свой живот с ее животом, и тут вдруг увидел прекрасную Сэбир-Парашу, грустно стоящую у стены рядом со стойкой. Он был сражен, он отстранился, он пробормотал шутливые слова и побежал туда, где стояла она, и склонился перед ней, и взял ее за руку, и положил свою жаждущую ладонь на ее лопатку. Она посмотрела на него снизу вверх своими доверчивыми черными глазами, вытянула вперед лиловые блестящие губы, и он поцеловал ее, мягко упершись языком в ее жемчужные ровные зубы. Она раскрыла рот; их языки переплелись, как уже упоминавшиеся борцы вольной борьбы, их зубы соприкоснулись, образовав своеобразный любовный квадрат, очерчивающий сладкий поцелуй, и тут он мельком увидел печально сидящую на стуле Маарыйю, и высвободился, улыбнувшись, и откланялся, словно танец уже был закончен. Он подошел к Маарыйе, не в силах сдержать свое учащенное дыхание и румянец на щеках. Она сидела, положив ногу на ногу, и ее малиновый лифчик в блестках, поверх которого не было ничего, будоражил воображение, словно звездное небо, или готическая башня. Он припал, он поцеловал ее колено, она встала, и он вскочил, положив свои ладони на ее торс у основания сисек. Они застыли в этой позе, словно скульптор и его статуя, и он медленно повел свои руки вверх, к началу чудесной полноты, и влез под лифчик, и указательными пальцами достиг теплой нежности пупырышков-сосков, раскрывшихся ему навстречу в каком-то беззащитном преданном порыве, но тут он посмотрел налево и увидел обнаженную белую спину склонившейся над желтым коктейлем Сесили, и тут же отпрянул от Маарыйы, отдернув свои руки, как будто обжегся. Он подмигнул той, которую оставлял, сделал несколько шагов к стойке и губами прикоснулся к сесилиному позвонку, правую руку свою положив на шелковистую кожу ее изящного бедра. Она обернулась, она влюбленно посмотрела в его обожающие глаза, и он провел свою руку под короткую зеленую юбочку прекрасной девушки, нащупав мягкость ее трусиков, и — под ними — жесткость ее волосиков, заставивших его вздохнуть, поперхнуться, закатить глаза, и ощутить бешеный бой своего сердца, готового как будто бы прорвать штаны и стать солнцем на небе, зачинающим новую зарю. Сесиль смущенно улыбнулась, но тут Софрон в зеркале увидел саму с собой танцующую гордую Ию, и все смешалось в душе его, и померкла гениальная Сесиль, как маленькая тусклая звездочка, заслоняемая роскошью полной Луны. Он достал руку так поспешно, что услышал даже, как хлопнула резинка от трусов. Ничего не говоря, он повернулся кругом, подскочил к Ие, схватил ее, сжал, покрутил, пообнимал, выставил вверх свой средний палец на правой руке и тут же, подсунув руку под левую штанину ее шорт, минуя шелк трусиков, словно готовый улетучиться от одного дуновенья, как пыльца на крыльях бабочки, вставил этот палец прямо в ее сочное влагалище. Ия подняла руки вверх и соединила их над головой, как какая-нибудь таджичка, собирающаяся исполнять национальный танец. Софрон начал хватать воздух ртом, словно пойманная рыба, и тут вдруг мельком увидел проходящую рядом с его лицом огромную, вихляющую задницу, принадлежащую Зое. Он издал какой-то вопль, и, как ошпаренный, отпрянул от Ии. Зоя повернулась к нему, улыбнувшись; у нее были рыжие волосы, подстриженные под мальчика, и курносый конопатый нос. Они обнялись, они стали танцевать, Жукаускас поцеловал Зою в щеку, и тут, заведя свою левую руку ей за спину он повел ее по спине, и дальше — под штаны, и когда он достиг начала ложбинки, идущей вниз, взгляд его случайно упал на стоящую на четвереньках Джульетту, как будто бы что-то ищущую на полу бара «Порез». Он отошел от Зои, благодарно пожав ей руку. И он выставил вверх указательный палец на левой своей руке, подскочил к Джульетте, все еще стоящей на четвереньках, откинул ей юбку, приспустил горчичного цвета трусы, и вставил свой палец в ее теплый упругий задний проход. Она вздрогнула, но с места не сошла. Жукаускас возопил, ужаленный напряженной невозможной силой, распирающей его доведенный до грани мужской орган, рвущийся хоть куда-нибудь, и увидел Надю, скромно стоящую перед ним. Он зверем кинулся к Наде, взял ее за руку, расстегнул ширинку, стал пихать Надину мягкую безжизненную руку к себе, но тут его кто-то тронул за плечо.

— Поехали, напарник дорогой, — резко сказал Головко. — Время отправляться в полет!

Он обернулся, Надина рука выпала из его штанов. Улыбающийся Головко презрительно смотрел в его глаза.

— В путь, дорогуша, вот билеты, там Саха — он нас проводит.

— Как, что?.. — пролепетал изнемогающий Жукаускас.

— Поехали, говорю! — строго повторил Абрам. — Самолет через два часа!

— Да я… — задыхаясь, начал Софрон.

— Поехали!

— Да мне бы хоть сейчас, я успею, быстро, пожалуйста, вот Надя, Маарыйя… Отойдем, быстренько, я туда, сюда, или вот так, или как-нибудь еще, надо хоть как-нибудь, и я сразу, вот, подождите меня, вон там Джульетта, Сесиль…

— Что там мелет этот придурок?! — воскликнула Сесиль.

— На что он намекает?! — возмутилась Маарыйя.

— Он же некрасивый, толстый, невоспитанный, смешной, — заметила Джульетта, все еще стоя на четвереньках.

— Идиот, — проговорила Надя. — Козел недоделанный! Что, не терпится? Иди вон туда, займи себя…

— Засранец, — сказала Сэбир-Параша.

Софрон остолбенело раскрыл рот и развел руки в разные стороны, не в силах ничего вымолвить, как будто на него только что вылили ведро мочи.

— Закрой рот, вафли не летают, — насмешливо проворковала Ия, держащая в руках большой бокал.

Головко по-отечески приобнял Жукаускаса и легко похлопал его по плечу.

— Ничего, ничего, мой друг, пойдемте, улетать уже надо, все будет хорошо, Алдан, Чульман, самолет…

Он повернул Софрона и повел его к столику, за которым сидел довольный румяный Саха.

— А вы, молодой человек; уже уходите? — спросила Надя.

— Вы его уведите, а сами возвращайтесь, пожалуйста! — крикнула Маарыйя вслед Головко.

— Уведите отсюда это говно, и…

Абрам Головко величественно обернулся, помахал девушкам ручкой и сказал:

— К сожалению, я сегодня должен отбыть по служебным делам, отложить которые я не в силах. В следующий раз!

Вежливо поклонившись, он пошел дальше к столику вместе с унылым Жукаускасом, похожим сейчас на великовозрастного слюнявого дебила, которого ведет на прогулку его родственник.

— Вот это мужчина!.. — восхищенно сказала Сесиль Наде. — Джентльмен! Не то, что этот — сразу вонючие пальцы совать…

Головко и Жукаускас сели за столик, и Павел Амадей Саха, хохоча, стал говорить:

— Как вы прелестно танцевали, Софрон, как вы прекрасно приставали! Чудеса, я просто вам завидовал, такие дамы… Не для меня, конечно, мне другое ближе… — он бросил печальный взгляд в сторону Головко. — Ну, что же, давайте выпьем последний стакан жиздры, и — отправляйтесь. Я вам тут приготовил сверток с разной едой, побрякушками…

— Почему?! — тупо воскликнул Софрон, посмотрев Абраму в глаза.

— Знаете, друг мой, — степенно проговорил Головко, — есть такая якутская поговорка: за восемью зайцами погонишься, получишь что? — правильно, хуй. Вот так вот, хи-хи.

— Аааа! — крикнул Жукаускас.

— Выпьем? — предложил Павел Амадей, указывая на уже налитые большие стаканы с жиздрой.

Софрон Жукаускас взял свой стакан и тут же выпил его.

— А вот это уже невежливо! — строго заметил Саха. — Милый мой, давай за Якутию, за то, Аобы все хорошо было, и — за тебя!

Он чокнулся с Абрамом, и они тоже выпили.

— А теперь, вперед! — крикнул Головко. — Мы улетаем вдаль!

Жукаускас вдруг понял, что стал абсолютно пьяным в один миг, его заволокло веселое ватное забытье, и он почти не ощущал, куда его волочили, где его везли; он словно сквозь наркоз видел кабину машины, какие-то огни, шоссе, людей; он чувствовал ветер, горячий воздух, потом видел свет, мигание каких-то приборов, мускулистые руки Головко, поддерживающие его, там стоял некий третий человек, похожий на его жену, разные девушки, которых не было; были слова, мысли, бумажки, документы, вечная надобность куда-то идти, и, наконец, удобное неожиданное кресло. Мотор взревел и ударил в спину со страшной силой, словно неумолимо толкающая вперед струя какого-то огромного брандспойта. Через временной провал Софрон открыл глаза, увидел, где он, и всхлипнул. В иллюминаторе было ночное небо, и под ним — облака. Перед его взором проносились стаи женских половых органов, летающие по кругу, словно утки над прудом, и немедленно упархивающие, исчезающие, испаряющиеся, стоило всего лишь протянуть к ним руку, или просто обратить горящий взгляд. Появились и сиськи, и лица, и все это сплелось в единый общеженский ком, оказавшийся почему-то внутри головы, внутри тела, под кожей, и как будто желающий взорвать, уничтожить, сломать весь этот несчастный организм, чтобы он превратился в кровавые объедки бывших чувств и желаний. Слезы текли по лицу Жукаускаса; рядом в кресле безмятежно спал Головко. Софрон расстегнул штаны и засунул туда дрожащую руку. Двух движений хватило. Он еле успел достать из кармана грязный носовой платок и подставить его под выстрел своего горячего болезненного горестного обильного семени. Он засунул липкий платок обратно в карман, медленно застегнул штаны, и пусто замер. Самолет летел на юг Якутии.

НАЗАД ВПЕРЕД