АКМ

Егор Радов

Якутия

Роман

Пипша первая

Был безбрежный утренний мрак, был шумный свист, была вопиющая неуютность полуприсутствующего сознания, было мягкое зависание над воображаемой твердой почвой, был конец полета. Съежившись в кресле, печальное тело выполняющего великую задачу существа по имени Софрон испытывало усталость и холод в предчувствии скорого вынужденного пробуждения, и ему хотелось отрастить крылья и взлететь самому в неощущаемую прекрасную высь, а не быть сейчас, в этот миг, начинкой какого-то противного рейсового механизма, который, скрипя всеми своими соединительными узлами, вот-вот был готов куда-то прибыть; и хотелось не испытывать душевные мучения по поводу собственных несовершенств, или неудач, а просто существовать по ту сторону приятной ласковой суеты в виде многовекового дерева, айсберга, или целой волшебной страны. Страна обволакивала все бытие, окружая его своей гениальной явленностью, пронизывающей мир. Умиротворение ожидало преданного пути индивида, словно сияющий божественный дар, находящийся в душе любого, кто его может открыть. Вдруг одновременно произошло два толчка — один о землю и другой о Софрона. Очевидно, Софрона сильно стукнули по шее, потому что он немедленно возник из своей напряженной дремоты, вздернув вверх голову, как будто тонущий в проруби бедолага-рыбак. Рядом сидел Абрам Головко, он смеялся, он еще раз ударил Софрона своей мощной рукой и щелкнул пальцами.

— Дорогой мой друг!.. Мы прибываем, смотрите, вот уже южная таежная зона!.. Здесь почти нет пальм; преобладает низкий кедрач. Однажды я увидел здесь плаун, он рос рядом с грибом. Подъем, приятель! Якутия вне всего! Мы победим!

— Вы-же-бы-же… — пробормотал Жукаускас, высвобождая свою затекшую левую ногу.

— Бу-бу-бу! — весело воскликнул Головко. — Нас ждут серьезные приключения, и наша родина — это лучшая игра!! Вы пришли в себя?!

Самолет, бешено несущийся по посадочной полосе, остановился. Было объявлено, что он прилетел в Чульман, и что температура шесть градусов.

— Ду-ду-ду, — сказал Абрам, расстегивая ремни, которыми он был пристегнут к креслу, — мы здесь заледенеем. Это не Мирный, не бар «Порез»!.. Ой извините, извините.

— Тьфу на вас! — злобно буркнул Жукаускас, вспомнив вчерашние танцы. — Я очень хочу пива, или шампанского.

— Деньги у вас?

— Какие?

— А какие здесь в ходу? Ладно, увидим; поехали же быстрее в Алдан, в это пекло народных беспорядков.

— Да подождите вы… — жалобно проговорил Софрон, посмотрев вверх. — Что вы ко мне привязались?! Я еще сплю, я еще сижу. Вы хоть помните, к кому мы едем?

— Ефим Ылдя, пароль прежний! — немедленно ответил Головко. — Не знаю как мы его найдем, этот Саха потерял его из виду, есть только какой-то старый адрес. Но попробуем, попытаемся, постараемся!.. Он обрисовал его мне и сказал, что тот обязательно должен быть в Алдане. На звонки, правда, почему-то не отвечает. Саха хотел с ним вчера связаться, ничего не вышло. Если этот Ылдя исчез, то вот вам ответ, почему связь прекратилась. Но Саха утверждает, что недавно он был, и вся цепочка работала. Кроме последнего агента, как нам и говорили. В любом случае, мы должны все это выяснить. Если мы его не найдем, мы возвращаемся в Якутск, и на этом наша миссия пока заканчивается. До новых распоряжений. Павел Амадей тоже со своей стороны сообщит Дробахе о нас. Видите, сколько дел я сделал, пока вы там амуры крутили? Ой, извините…

— Ууу — злобно выкрикнул Софрон, ударив себя ладонью по ляжке. — Какой же вы… плохой! Я пива хочу, цыпленка, рыбки!

— Может быть, здесь есть какой-нибудь секрет, — торжественно проговорил Головко, вставая со своего места, — но я люблю это утреннее чудо, застывшее в игольчатых листьях лесных ветвей своей земли и в росистой дымке прекрасного очарования! Пойдемте ж вперед, друг, будем, как свет!..

— Ну и ладно… — прошептал Софрон. — Все равно, я есть я.

— Ну и жеребец с тобой!.. — добродушно расхохотался Головко, похлопав Жукаускаса по щеке. — Ничего, мужайся, человече!..

Через определенный период времени они оказались стоящими у выхода из серого противного здания аэропорта перед скучной дорогой и мелким омерзительным дождичком, создающим здесь неприятную, как будто дымовую, завесу, которую хотелось стереть с этого мира, словно туманную запотелость со стекол очков, или же зажечь какое-нибудь дополнительное солнце вместе с сияющим морем и прекрасными телами загорелых нежащихся дев. Не было ничего, не было пальм, не было маленьких, похожих на уютных гномиков, баобабов, не было реки, был только засасывающий душу своей неотвратимостью серый мрак, только будничный свист сзади и абсолютное отсутствие коктейлей впереди. В этом месте реальность была словно недосозданной, как будто недоразвитый идиот с мутным взором; и она, в общем, напоминала своеобразный божественный плевок, который хотелось растереть ногой по благодатной живородящей почве, и что-то было в ней мучительно-неважное, грустно-несущественное, почти не-истинное, и, казалось, можно лишь дунуть и махнуть рукой, и все это сгинет обратно — откуда вышло — и наступит нечто совсем другое, таинственное и неизвестное. Но эта действительность тоже была якутской, и ее тоже надо было любить, преобразовывать и ласкать; и надо было сражаться за нее, плакать при каждом воспоминании о ней, и задушевно наслаждаться ее гнусной неброскостью и ее недоделанным кедрачом. Настоящий патриот всегда увидит в трущобах сверкающие небоскребы, и в пихте — ананас. Ибо в этом сила существа. И Якутия была здесь.

— Как же тут ужасно… — гнусавя, произнес Софрон, поставив свою сумку на грязную землю.

— Ладно, хватит ныть! — строго сказал Головко. — В конце концов, нам сюда и не нужно.

— Но ведь здесь невозможно! Ууу! — пропищал Жукаускас.

Пустота заключалась в пейзаже, который открылся двум отважным агентам, прилетевшим в это место. Неприятный обесцвеченный морок затоплял простую дорогу, простой лес и простое небо. Хотелось раскрасить эту дорогу, этот лес и это небо, как контурную карту, или включить ее в живительную электросеть, словно бездвижную до поры до времени игрушку, лежащую в неестественной позе под кроватью в пыли. Не-красота была неким главным законом, управляющим всем тем, что здесь было. Даже желтизна облаков была совсем как синяки на роже справедливо побитого маньяка, и совершенно не напоминала о золоте, цветах, или луне. Редкие ежащиеся субъекты ходили туда-сюда. Восторг был всему здешнему противоположен.

— Я хочу назад! — завопил Жукаускас. — Я хочу жиздры! Почему мы не взяли с собой бутылку? Где моя жена? Где же настоящее?!

— Да перестань ты, козел! — злобно сказал Головко. — Если ты не заткнешься, я не дам тебе вина, которое я для тебя, дурака, взял.

— А! — крикнул Софрон.

— Помолчи, — огрызнулся Абрам.

Невероятная гадость была будто сконцентрирована в каждой веточке, в каждой травинке, в каждом листике, растущем здесь. Дух отвращения затоплял все окружающее, словно канализация, вышедшая из недр и поглощающая беззащитную природу своей вонью и гнилью. Но почти не воняло; все это походило на убийственно-огромную серую дыру, куда проваливаются прекрасные мифы и нежные предметы, как в трясину аморфного, копошащегося, небольшого мирка, и откуда не может выйти ничего, кроме скверного духа серого порошка, в котором не заключено ничего, и где нет подлинного пламенного не-существования, а есть лишь влажная жизнь не претендующих ни на что физиологических теней. Надо было сжечь это, спалить, взорвать, но мешали сырость и скука. Являлось ли это якутским пределом? Наверное, только война способна оживить, уничтожить и возродить этот глупый провал в великой стране. И нужны были лошади, и нужен был злой победитель.

— Не могу-у!! — завопил Жукаускас, топнув ногой в лужу. — Или дайте мне вина, или я умру здесь, сгину, погибну. Проклятый Дробаха, куда меня заслал!.. Мне очень плохо.

— Подожди, — по-деловому сказал Абрам Головко и отошел от Софрона.

Он подошел к стоящему такси, внутри которого сидел толстый сонный таксист.

— Здравствуйте!

— Привет.

— Нам бы в Алдан.

Таксист поднял вверх изумленные глаза, засвистел, засмеялся и ударил ладонью по креслу рядом с собой.

— Ты — трехнутый?!

— Почему?

— Ты охуел?!

— Почему?

— Ты пьян?!

— Нет.

— Ты знаешь, сколько отсюда до Алдана?!

Головко сделал виноватое лицо, вежливо хихикнул и сказал:

— Туда самолеты не летают, а нам надо, нам сказали, что отсюда можно, пожалуйста, мы заплатим сколько скажете, хотите тыщу, полторы?! Нужно ведь, братан, понимаешь, и ничего не летает! Я бля буду, вона это как эва, туды-сюды, раскудриться мне в сиську, захезать сосиску! Нас двое — мы раз, вжик, и все.

Таксист уважительно помолчал, потом проговорил:

— Я не поеду.

— Почему? Полторы штуки.

— Я не трехнутый, — жестко сказал таксист. — Правильно, туда ничего не летает, да кто туда полетит?! Там эвенки, тунгусы, якуты, война, трах, бум, блокада, смерть, кровь. На хер мне это? Жизнь ведь подороже, чем твои тыщи. Если бы еще доллары…

— Нет уж, друг, — проникновенно ответил Головко. — Доллары у нас у всех появятся, когда мы расфигачим их всех, наладим прямой контакт с американцами и канадцами через полюс, и будем цвести, любить и прекрасно жить. Но у меня есть рубляшники.

— А у меня какашники! — насмешливо сказал таксист. — А ты что, хочешь завоевать Алдан?

— И Алдан тоже! — гордо воскликнул Абрам.

Таксист посмотрел на его мощную фигуру и одобрительно кивнул.

— Уж не знаю, не знаю… Но могу тебе посоветовать. Я могу отвезти вас в Нерюнгри, на автостанции договоришься. Попробуй. Они могут поехать в Алдан. Им все равно. Они — русские люди, они не боятся, и они любят рубли.

— Так поехали! — обрадовался Абрам.

— Шестьдесят, — строго сказал таксист.

— Ура! — крикнул Головко и побежал к Софрону. — Вперед, дорогой мой! Я договорился, мы едем в Нерюнгри, там русские люди, они любят рубли и самовар! Поехали!

— Где вино? — мрачно произнес Жукаускас.

— Я дам вам в машине.

— Почему Нерюнгри? — сокрушенно спросил Жукаускас. — Почему?

— Оттуда мы попробуем доехать до Алдана. Оттуда. Ну, поехали в Нерюнгри?!

— Да хоть в жопу, — печально промолвил Софрон и взял свою сумку.

Они резко выехали, выстрелив из-под колес дорожной вязкой грязью. Головко вытащил бутылку вина и дал ее Софрону; тот зубами открыл пробку и сделал первый сладостный глоток.

— Вот наша бедная Россия, — сказал таксист, показав рукой неопределенно куда. — Грязь, унылость, леса, поля…

— Мы же в Якутии! — перебил его Софрон, булькнув вином.

— В Якутии?.. — изумленно проговорил таксист. — Какая ж это Якутия?! Это вообще-то Эвенкия, здесь эвенки были. Но мы их всех выгнали. Они теперь, гады, в лесах ходят и режут наших людей. И с якутами воюют. А мы держимся. Но мы им ничего не отдадим, во-как!

— А кто вы? — спросил Головко осторожно.

— Русские, конечно! Я вот как думаю: все — Русь!

— Это понятно… — начал Абрам.

— Нет! Все, что есть — Русь. И всех надо выпереть. Развели тут пиздоглазие…

— А евреи? — спросил Головко.

— А евреи меня не интересуют. Я — русский человек.

— А эвены? — спросил Софрон.

— Тьфу, — с омерзением произнес таксист.

— А как же Советская Депия? — спросил Абрам;

— Все — Русь, — повторил таксист и обиженно замолчал.

Они мчались по вопиюще неровному шоссе с большой скоростью; машина визжала, словно работающий на пределе старый механизм; никто не ехал ни впереди них, ни сзади; и таксист, как бывалый человек, крепко сжимал свой руль и безучастно смотрел вперед.

— Это Ленин, или Сталин, или Свердлов, или Горбачев сделал всю эту Депию, а на самом деле есть Россия и только Россия, и никаких тебе чучмеков и литовцев! — возмущенно выпалил таксист, повернув свою голову назад и посмотрев в глаза Жукаускасу, пьющему вино. — Были разные губернии, княжества, деревушки, селушки, а всего этого говна разнородного не должно быть. За что сражались? За нанайцев, что ли? Вот всему и крышка, вот всему и конец, вот и трубочка наступила. Еще Петруха Первый когда-то сказал: «Еб вашу мать!» И построил Ленинград, нашу Пальмиру. А если всякая чучуна, всякая мордва, разная там хохлота, беларусня будет права качать, то что же будет-то?! Вот в Америке захотели краснорожие потребовать себе землицы, им сразу — хрясь! И никаких томагавков, никаких бесед. А у нас, значит, надо любую ненчуру уважать? Никогда; я верю, что Россия возродится! Надо их просто по шее, по морде, по почкам, по дыхалке — и все. Ничего; появится еще внушительная русская палица, которая разгромит ихнее у-шу. Воскреснет Иван и покажет свою мотню. Мы еще уничтожим это кощеево племя, разотрем ноженькой эту погань. Мы уже их выгнали из Чульма-на, из Нерюнгри. Я сам чульманец, в Нерюнгри все свихнулись немного на этой — хе-хе — русской идее, но я за Россию готов яйца отдать! Чульман переименуем в Ивановск, А Нерюнгри — в Андреевск. И все это будет Владитунгусская губерния. Или Нижневладитунгусская губерния. Но это еще обсудим, я-то считаю, что Чульман должен стать Николаевском, а есть мнение, что — Андреевском. Но это все неважно, главное их размочить, а они сильны, гниды. Алдан-то не отдают. Так, что, если у вас есть идея захватить Алдан, я с вами. Чтоб везде Русь была! Потому что мир — это Русь, и любовь — это Русь, и хлеб — это Русь, и песня — это Русь, и Бог — это Русь, и я — Русь. И без меня Русь не наполнена, не целиком, не вся. Я — часть, я — даль, я слаб, я смог! Во мне Русью пахнет, в конце концов! Потому что все это — правда, и все это — истина, наше дело — самое наиправейшее, и кривду мы захуячим. С тех пор как Владимирское солнышко встало над большим небом, с тех пор как течет Волга и плещется Селигер, с тех пор как рыщет медведь и работает радио, и до последней битвы с мировой Чучмечью мы будем сражаться за каждую букву твою, о, Русь, доченька моя, цуценька, ладушки. И кто не с нами, тот дурак, а кто дурак, тот козел, а кто козел, тот осел. Понятны вам речи мои, или плохо доходит?!

— Нормально, — надменно сказал Головко.

— Вот и матрешка! — обрадованно воскликнул шофер и снизил скорость.

Абрам Головко подмигнул Софрону Жукаускасу и шепнул:

— А ну-ка дай-ка мне бутылочку, я тоже хочу выпить. Софрон обиженно посмотрел на этикетку и протянул бутылку Головко. Тот вставил ее в рот, наклонил и одним булькающим глотком допил почти все, что было.

— Оставьте мне! — пискнул Жукаускас.

— Ха-ха! — засмеялся Абрам. — Не волнуйся, у меня еще есть. Понял, с кем едешь! Что бы ты без меня делал!

— Вы… — сказал Софрон. — Вы — мой настоящий друг.

— А вот и уголь! — рявкнул таксист, показывая рукой налево.

— Чего? — воскликнули хором Жукаускас и Головко.

— У-голь!!! — прокричал таксист, нажав на клаксон, так что раздалось мощное бибиканье. — Это наша гордость, наше русское чудо, наше достижение, наше черное золото, наше тепло. Видите, какой карьер?! А эти гады — эвенские коммунисты — продали все япошкам. А где деньги, никто не знает. И угля уже почти нет. А может быть, есть. А ведь это нашенский, русский уголь!! Вот какие говнюки, вот какие чудаки. Надо все прибрать к рукам. Вы только посмотрите, как же здесь восхитительно-черно!..

— Да уж, — сказал Софрон и рыгнул.

Слева от дороги на множество километров простирался огромный черный карьер, похожий на некий выход ада на поверхность, разверстую глубь мрака, нереальную земляную тьму. Там стояли большие грузовики, и не было людей; и все было покрыто серебристо-блестящим углем, напоминающим сверкание инея, или бижутерии, и только на горизонте начиналось нечто буро-зеленое, обычное полевое, или лесное. Карьер затоплял простор, словно искусственное безобразное озеро с полностью испарившейся водой; он был громаден и чудовищен, как дракон, распластанный по земле божьей рукой; он потрясал воображение и чувства, как будто великий актер, гениально сыгравший гибель героя; он давил своим существованием, как толща океана во впадине на дне. Он был здесь, как смерть Якутии, как откровение ее недр, как слава ее образа. В нем заключалось Ничто.

— Вот карьер? — спросил Жукаускас.

— Мы их выперли! — гордо заявил таксист. — Мы не дадим им нашего угля, он принадлежит России, так же, как трава, или снег. Впрочем, он им и не нужен, его трудно вывозить, трудно продавать, трудно доставать. Они хотят золото. Вот почему эти падлы в Алдане!

— Да кто это — они? — спросил Головко.

— Да все, — махнул рукой таксист и нажал на газ. — И юкагиры тоже.

Они ехали и молчали, и пили вино, которое было прекрасно на вкус, как лучшая земляника, или поцелуй. Через какое-то время появилась грязная белая табличка с надписью «Нерюнгри», и тайга справа кончилась, и начались скособоченные разноцветные бараки, как будто собранные изо всех существующих предметов, и они утопали в лужах, словно южные коттеджи в зелени, и телеантенны стояли на каждом из них; а вдали виднелись низкие небоскребы.

И Нерюнгри нахлынул на них, как сияющая волна смыслов, откровений и тайн, и унес их в ужасающую чудную даль своей сумасшедшей кустарной определенности, мистических явлений неожиданных домов из замшелого пестрого мрамора, дрожащего светлого воздуха напряженных радостных небес и блаженных мечтаний о светло-зеленом таежном прошлом, в котором эвенки, словно якуты, произносили великие слова. Он был горбатым, маленьким и большим; в этом городе были дороги и дороги, здания и здания, люди и люди; и он начинался с двух, и существовал, как два. Нерюнгрн жил, будто псих, полюбивший свою искореженную психику, как самого себя. Он вставал над поверхностью почвы, словно белоснежный бог своей красивой земли, зовущий народ на бой и счастье. Он весь состоял из тряпичных ошметок, картонок, ящичков, ржавых труб и ломаных кирпичей. Он был дебильным и приятным на вид, как будто умный лысый пес, стыдящийся своей розовой кожи и смотрящий в женское лицо мудрым звериным взглядом. Нерюнгри звенел льдинкой на морозе, лоснился шелковым бельем на атласных девичьих бедрах, топорщился рогожей на пыльном полу, трепетал красным вымпелом над избой. Он был любым, он был неуловим, он был Россией, он был Андреевском. Он приближался, как высь веры к душе, жаждущей истины, и пронзал величайшую грудь стрелой смирения, словно блестящий творец. Он возносился в чертог победы, как ликующий свет всеведения, и распылялся на всепроникающую субстанцию, словно главный закон мира. Он воскресал из сгоревшего чуда любви, как ангел, победивший самого себя, и низвергался в восторг неизвестного, словно воин правды, не знающий рождения. Он наступал, он был русским, он носил лапти, он пил сбитень и мед. Он соединил в себе Европу и Азию, и он угрожал уже Якутии и плевал на Америку; в нем сочетался призрачный блеск российских трущоб, знойное будущее якутской земли и американская страсть вечно улыбаться. Он был подлинной столицей Тунгусии, и если Россия существовала, она являлась всего лишь небольшим словечком на карте Сибири, а Якутия была сломлена и почти сокрушена этой неизвестной страной, и здесь должна была состояться последняя битв?

— Мы приехали! — объявил таксист. — Вот вам Нерюнгри — столица нашей новой России. Все есть столица России, они ведь считаются только со столицами!

Такси остановилось у большого пустого здания, около которого находилось много желтых автобусов, и на зеленой скамейке сидел человек, одетый в розово-желтую куртку. Он не имел ни бороды, ни усов. Вид у него был усталый, рядом лежал его большой синий рюкзак.

— Сейчас я спрошу, — сказал таксист и вышел из машины.

— Как-то тут пустынно… — пробормотал Жукаускас, допив последнюю каплю вина. — Я хочу спать.

— Я здесь ничего не понимаю, — признался Абрам Головко.

Через десять минут таксист подошел.

— Что ж, друзья, вам повезло. Вот там сидит попутчик, ему тоже надо в Алдан, но у него мало денег. Платите по четыреста рублей за человека, и Идам довезет вас.

— Идам? — спросил Жукаускас.

— Да, это водитель автобуса. Поедете на автобусе. Надеюсь, что с вами ничего плохого не случится. А теперь — прощайте, ха-ха.

— Пока! — хором крикнули Софрон и Абрам и вышли из такси, расплатившись.

Они подошли к скамейке; человек поднял свое лицо, надменно улыбнулся, потом встал и протянул руку.

— Это вам я обязан удачей своего путешествия?! Как прекрасно! Меня зовут Илья Ырыа, я — поэт. Я должен быть в Алдане! Поехали?

— Поехали, — согласился Головко, хлопнув ладонью по ладони этого Ырыа. — И нам нужно быть в Алдане. Мы потом вам скажем свои имена, Я думаю, мы доедем?

— Я хочу спать, — сказал Жукаускас.

Пипша вторая

— Я суть поэт! — громогласно заявил Ырыа, сидящий на своем месте в автобусе, который проезжал огромный угольный карьер, похожий на некий выход ада на поверхность, разверстую глубь мрака, нереальную земляную тьму.

— Что? — переспросил Софрон.

— Я — поэт! — гордо повторил Ырыа. — Я хочу вам рассказать об искусстве. Прежде всего, есть искусство якутское и не якутское, и тот, кто в Якутии занимается искусством не якутским и не по-якутски, тот недостоин даже собственного тела, не говоря уже о душе, или одежде. Я понял, что только Древняя Якутия должна по-настоящему привлечь нас, только дряхлые шаманы могут обратить на себя наше внимание, только культ гриба «кей-гель» в силах что-то раскрыть нам. Сэвэки, описываемый в Олонхо в пятой онгонче, так говорит о зындоне: «Лилипут Лилит!» Это примерно можно понять как «починитесь», или «запузырьтесь», или же, еще точнее, «выпестовывай-те яички», то есть «будьте». В этом главная примочка творчества. Легендарный Софрон-Кулустуур, сложивший Двойной Величины Мерзлотную Скрижаль, отмечал в разговоре с полумифическим китайцем Хуэем: «Пиши всем ничто, что есть все». Для меня вот это абсолют, предел откровения. Ведь поэзия должна быть мудаковатой, точнее — далековатым сочленением мудаковых понятий, но национальное зерно в ней есть главная жерловина, в которую всовывается творец, создающий Новое по сути, по смыслу, по предмету, по цели, по определению, по звучанию. Я не могу описать лучше, наверное, нужно иметь в виду собственный опыт; может быть, стоит что-то зачесть — какую-нибудь шестую часть текста — но это позже. Стихосотворение требует такой предельной отдачи, такого служения, что из мозгов идет дымок. Талант есть чудесная россыпь, брошенная Богом тебе в душу, но чтобы стоять, ты должен держаться родных якутских свиней и обращать свой внутренний взор взад, то есть в блаженное славное прошлое, когда люди махали мечами и сочиняли длинные телеги. А разве мы не якуты, разве не родились мы здесь, разве не сосем свою землицу, не целуем листву? Л поэт — это ведь сердце страны, ее руки, жилы, подмышки. И поэтому я пишу по-древнеякутски, в то время, как современная молодежь не знает даже современного якутянского. Я изучил, освоил, прочитал эти старые тексты, ощутил заплесневелость мудрых букв, прикоснулся к смердению ломких истлевших переплетов. Я осознал великую истинность двоичного древнего стиля, когда каждое слово повторяется дважды, я зарубил себе на носу, что он звучит намного сильней современной скороговорки. Не правда ли, мощно: «Я и я пошел и пошел в туалет и в туалет, а потом я и я вышел и вышел из туалета и из туалета, и пошел и пошел в ванную и в ванную, а потом я и я вышел и вышел из ванной и из ванной, и сел и сел на табуретку и на табуретку, и ко мне и ко мне пришла и пришла любимая и любимая, и я и я ее и ее поцеловал и поцеловал», Я специально не говорил ничего возвышенного, утонченного, ибо подлинная ценность видна в малом, незаметном, повседневном. Так изъяснялись наши предки, так кричал Эллей, так рычал Тыгын, так пробовал писать Мычаах. Ведь божественность в те времена была размазана по Якутии, как сладкая манная кашица Духа, и все субъекты были преображены, и похожи кто на золото, а кто на алмазы. Это сейчас эпоха вони, коммунизма, упадка и маразма. А тогда мир был благостным, как старец, и чистым, как квинта. И я творю оттуда, у меня есть настоящий якутский нож, которым я иногда себя немножечко режу, чтобы сбрызнуть кровью свежснаписанные строчки. Я еду в Алдан, поскольку там сейчас сердце Якутии, там Ысыах, там настоящие якутские мужчины! Я должен воспеть славу и битвы, должен запечатлеть разгром этих русских и тунгусов, должен развлечь мир великих вождей! Я всего лишь студент, меня зовут Степан Евдокимов, но я — Ырыа! Илья Ырыа! И я круче Мычааха, я как Саргылана! Я хочу прочесть вам свою поэму, все равно нам ехать очень и очень долго.

— Но ведь вы же не якут! — сказал Жукаускас, сидящий сзади.

Ырыа помолчал, сделал значительное лицо, потом твердо произнес:

— Я хочу стать якутом! И я им буду!

— Ну прочтите, — зевнув, проговорил Головко, сидящий спереди, недалеко от шофера.

Ырыа встал, схватившись руками за верхние поручни, усмехнулся и топнул ногой.

Выпыра пусы сысы
Кукира жаче муты
Ласюка сися пина
Ваката тапароша
Пипюпка ликасюка
Карана памероша
Вуки панызадеда
Пешода цуп пешода
Капала попа сопа
Пупупа лупа супа
Рукиня вакащая
Кисяца пунадуда
Вовоща поссяная
Гагуссы уссатела
Эхужа врабаеда
Насека паламоза
Яку пидажачина
Камаринош и замба
Вуныся усисяся
Ракука лопотоша
Засис усся киссюся
Тарарпа харкотена
И пу и пу и пу
И пу пу пу пу пу

— Я ничего не понял, — сказал Головко.

— Еще бы! — надменно воскликнул Ырыа. — Это ведь по-древнеякутски!

— Да ну! — рассмеялся Абрам. — Что-то непохоже.

— Но это же заумь! — гордо заявил Илья, садясь на свое место. — Это древнеякутская заумь. Надо чувствовать истину сфер, запах времени, величие божества, единое слово, возникающее из таинственных эзотерических звуков, рождение нового языка, воскрешение древней судьбы, молитву о пределе бессмысленности, который знаменует собой подлинное преображение и любовь! Кстати, как же вас все-таки зовут?

— Софрон Жукаускас!

— Абрам Головко!

— Хорошо, хорошо… — мечтательно проговорил Ырыа, улыбаясь. — Но надо называться по-якутски. Разве не прекрасно звучит: «Буруха, Намылы…» И все в таком духе. Я думаю, скоро всех оформят именно так.

— Но ведь «Илья» — не якутское имя, — сказал Жукаускас, — например: «Илья Ульянов»…

— Это так, для начала, для того, чтобы подчеркнуть русскую колонизацию. Скоро я буду просто «Ырыа»! И все будет «Саха»!

— А почему, не «уранхай»? — хитро спросил Головко.

— «Уранхай» — высшая цель, истинное прибежище всякого подлинного якута, там прошлое соединяется с будущим, а верх объемлет низ. Ведь написано в древних ичичках: «Уранхай и уранхай». Я напишу об этом роман в жанре древнеякутского романа. Как известно, древнеякутский роман состоит из пяти амб, трех жеребцов, восьми замб, шести пипш, трех онгонч и десяти заелдызов. Эта древняя форма символизирует собой Вселенную, а также еще и человеческое тело и Землю, да и вообще — весь мир. Это и есть Якутия. И это и есть та самая идеальная великая книга, заключающая в себе все, данная Богом нам в дар; очевидно, именно эта книга была у Эллэя — первого якута. Но искать ее бессмысленно: она внутри нас. Каждый, ощутивший Якутию, воссоздает какую-то часть ее книги; и, может быть, я, смиренное существо, только мечтающее о милости быть якутом, тоже (чем черт не шутит!) внесу свое скромное слово во всеобщий горний якутский венец! Я видел эту книгу, она являлась мне, это Якутия, это Бог!!! Вы верите?

— Ну, не знаю… — сказал Головко.

— А почему бы и нет?! — отчеканил Жукаускас и потом вдруг тихо произнес:

— Абрам, может быть, у вас есть еще вино… Я спать расхотел, а похмелье продолжается.

— Да вот, как вам сказать…

— Я не пью! — заявил Ырыа, подняв вверх левую руку.

— Тогда хорошо, — деловым тоном произнес Головко, засунул руку в сумку и вытащил бутылку жиздры.

Слезы проступили на глазах Жукаускаса. Он встал, подошел к Головко, обнял его и поцеловал в щеку.

— О, прелесть, о, восторг! Где сейчас наш любимый сверкающий Мирный!..

— Мирный? — злобно спросил Ырыа. — А что Мирный? Вы что, из Мирного?

— Мы из Якутска, друг, — ответил ему Головко, открывающий бутылку. — А в Мирном наше сердце.

— А что там? Говнястые, по-моему, улочки, чахлые пальмочки…

— Это не тот Мирный! — быстро проговорил Жукаускас, но Головко сделал ему знак, и он замолчал.

— Ах, да, я что-то слышал… Но по-моему, это все туфта, маразм. Небоскребы фальшивые, а киви резиновые. Говорят, эти падлы продали все алмазы и кайфуют, но это только городская верхушка, а народ нищенствует, ему-то какой прок от нарисованных автострад и игры в лето? Да и не сделаешь всего этого ни за какие алмазы. Вы там были?

— Ну, как вам сказать… — уклончиво ответил Софрон, беря у Головко жиздру.

— Ну и что там, нормально?

— Ну так…

— Так это они для вас старались! И вообще — разве справедливо, что какой-то там Мирный наслаждается, когда вся Якутия мерзнет и умирает? И еще наши кровные алмазы продают!

— Вот за это спасибо, друг! — честно сказал Головко. — Мы полностью с тобой согласны. Давай, твое здоровье; пей, Софрон, видишь, Илья совсем наш!

— За Якутию — величайшую из величайших! — воскликнул Жукаускас и отхлебнул большой глоток жиздры.

— Да здравствует Якутия! — крикнул Головко и тоже выпил.

— Якутия восстанет!

— Я-ку-ти-я!!! — завопил Жукаускас, хлопая в ладоши.

— Я-ку-ти-я!!! — поддержал его Абрам, топая ногами. Ырыа презрительно посмотрел на них, потом, дождавшись, когда они замолчали, медленно проговорил:

— А меня это вообще не интересует… Я — поэт, я — гражданин искусства! Все это — тщета, бред. Я еду в Алдан, чтобы творить, чтобы почуять кровь и смертельную опасность. И вся Якутия, в конце концов, всего лишь один прием, и весь Мирный — это материал. Что мне разные страны, когда поэзия — единственная вечная страна? Что мне ваша свобода, ананасы, путешествия, когда искусство — вот главная цель всего, вот в чем ответ! Пускай я подохну в очке вонючей параши, как крыса, пусть судьба меня в блевотину засунула, я знаю — это Бог меня осенил, это маленькая волшебная снежинка села мне на губу!

Головко изумленно посмотрел на него, но тут автобус остановился.

— В чем дело? — испуганно спросил Жукаускас, вынимая из своего рта бутылку с жиздрой.

Водитель Идам встал и повернулся к ним. В его руках был пистолет.

— А ну быстро отсюда! — рявкнул он.

— Что?! — ошарашенно спросил Головко.

— Вы, гады, оказывается, за этих пиздоглазых! Мы их еле выперли, а вы хотите тут сделать, как вы говорите, «великую Якутию»!.. Вон из моего автобуса, в тайгу! Я — русский человек, и не потерплю тут предателей. Здесь русская земля, и вы еще попляшете! Идите в Алдан пешком к своим якутам. Я вас дальше не повезу!

— Но деньги, договор…. — пьяным слабым голосом пролепетал Софрон.

— А я не с ними, я просто поэт! — вкрадчиво сказал Ырыа, — меня зовут Степан Евдокимов!

— Я слышал, что ты там плел, змееныш! — злобно отрезал шофер.

— Но Идам… — вопросительно произнес Головко.

— Я не Идам, я — настоящий русский Иван! И я вам не дам! Вон отсюда!

Из тайги раздался выстрел.

— Это что еще, е6 твою в душу богомать! — выругался Идам и посмотрел направо. Прозвучал еще один выстрел. В туманном белесо-сумеречном воздухе за окнами автобуса проступили черные фигуры. Они приближались, становились все четче и четче.

— Блин, тунгусы! — с сожалением вымолвил Идам, быстро садясь за руль.

— Как? — спросил Софрон, но тут дверь автобуса резко открылась. Ворвался высокий статный человек, одетый в черные сапоги и черную куртку. В руках у него был автомат, который он тут же направил на голову Идама.

— Руки вверх! — крикнул он — Вы окружены! Бросай пушку, и не вздумай дурить. Одно нажатие на педаль, и твои мозги выстрелят из твоей башки, как юбилейный салют! Понял?!

Наступила напряженная пауза.

— Усритесь, гады! — наконец вымолвил Идам, поднял руки, выпуская свой пистолет, который упал и негромко стукнулся об пол.

— То-то же, — миролюбиво проговорил вошедший, нагибаясь и подбирая пистолет. — Здравствуйте. Я — младший лейтенант Энгдекит, Национальный фронт Освобождения Эвенкии. И прошу сразу иметь в виду: мы — не тунгусы, мы — эвенки! Куда направляетесь?

— В Алдан, — вежливо улыбаясь, ответил Головко, — к другу на свадьбу.

— К другу? Свадьба? А друг, наверное, якут…

— Да нет…

— Ясно! — прогремел Энгдекит. — А вы откуда?

— Я — поэт! — сказал Ырыа.

— А что вы делаете на территории Эвенкии?

— Я?.. Живу.

— А почему вы не сражаетесь с русскими, якутами, эвенами, советскими?

— У меня… статья.

— Вы — дебил?

— Я — поэт!

— Ясно… — проговорил младший лейтенант, подойдя к шоферу. — Вас я, кажется, знаю. Вы из Нерюнгри. Наш главный враг.

— Да я сам эвенк… — хмуро сказал шофер. — Во мне есть кровь эвенкийская… Я всегда был за вас, я просто вез их, для вас…

— Понятно! — строго произнес младший лейтенант. — Я думаю, вам всем нужно сейчас пересесть в вездеход и поехать с нами в наш лагерь. Там мы разберемся кто вы. Особенно меня интересуют вот эти двое, которые якобы едут на свадьбу. Выходите из автобуса!

— Но дорогой мой… — прошептал Софрон.

Энгдекит четкими уверенными шагами подошел к нему и злобно посмотрел в глаза.

— Ты что, не понял, ублюдок!

Он размахнулся и резко ударил Жукаускаса в солнечное сплетение. Софрон охнул, согнулся и стал кряхтеть, задыхаясь. Энгдекит отошел немного назад и быстро врезал Жукаускасу ногой в подбородок. Софрон упал.

— Отнесите его, — сказал Энгдекит Головко, потом, наставив на Идама автомат, сделал ненавидящее лицо, повернулся и вышел из автобуса.

— Вот и все… — мрачно произнес Идам. — Они нас убьют. Они всех убивают.

— Неужели это действительно происходит?! — восторженно воскликнул Ырыа.

Идам посмотрел на него, вздохнул и сплюнул.

— А-бэ-бэ-бэ… — никнул избитый Жукаускас на грязном автобусном полу. Головко заботливо склонился над ним, взял его за туловище и резко поставил на ноги. Софрон шатался, закатив глаза, словно поисковая антенна, выслеживающая нужную частоту; нижняя губа распухла и кровоточила, пачкая бордовой кровью его подбородок, измазанный сапожной ваксой; руки его болтались, как мертвые змеи, повешенные на ветке; и если бы не Абрам, крепко державший его торс обеими руками, он бы тут же рухнул обратно на грязный автобусный пол.

— Пойдем, дружище, пойдем, делать нечего, что-нибудь придумаем… — шептал Головко в ухо Жукаускасу.

Ырыа сложил руки за голову и, нагло улыбаясь, вышел из автобуса. За ним, осторожно озираясь, последовал шофер Идам. Вдруг Жукаускас воспрял, отчетливо посмотрел на Абрама и завопил.

— Вы что!.. — укоризненно сказал Головко.

— Я не пойду! Я никуда! Я не хочу! Поедем обратно! Мирный, Якутск, жена моя, жена…

— Надо, — виновато проговорил Головко.

— Пусть Дробаха! Сделайте это с ним! Аааа! Замучили! Замучили!

— Да никто тебя еще не мучил! — раздался игривый голос Энгдскита. — Выходи, милашка, а то еще получишь.

— Пойдемте, Исаич, хуже ведь будет, — вкрадчиво произнес Абрам Головко, смотря Жукаускасу в лицо.

Софрон посмотрел ему в грудь. Потом, как будто что-то сообразив, обиженно сжал губы и сделал первый шаг.

Они вышли на пустынное шоссе, прорубленное сквозь волшебную густую тайгу. Автобус окружало шесть человек в черном с автоматами наготове. Они стояли, и их глаза были бесстрастными, как у хищных рыб, когда они разрывают трепещущие тела своих жертв. Они были похожи на какие-то устройства по расстрелу, или просто на идеальных солдат, лишившихся своих личностей, вследствие долгих упорных упражнений. Возможно, так только казалось. Или уже нет. Энгдекит стоял около лиственницы, весело улыбаясь, как будто удачливый биржевой маклер, проделавший выгодную операцию и наживший какие-то деньги. Рядом с ним стоял большой зеленый вездеход, располагающийся передней своей частью на шоссе и задом в тайге. Вездеход выглядел, как переделанный танк; на его гусеницы налипла земля, и на его брезентовом покрытии лежал желтый пальмовый лист.

— Прошу вас, милашки, — с издевкой проговорил Энгдекит, показывая рукой на вездеход. — Зря вы сюда приехали. Ведь здесь наш пост, здесь я командую, здесь мои люди!! А теперь поедем вон туда. И посмотрим, что с вами делать.

Ырыа, маршируя, подошел к вездеходу, хлопнул у себя над головой в ладоши и скрылся внутри.

— Вот бравый парень! — одобрительно кивнул Энгдекит. — А вы, что же?

Идам, запинаясь, осторожно пошел вперед, искоса поглядывая на двух людей, стоящих вблизи него, которые наставили на него автоматы и вели ими соответственно его передвижению, как собаки, устремляющиеся за рукой, сжавшей кусок желанной пищи. Он что-то бормотал про себя и постоянно плевался. Наконец он тоже скрылся в вездеходе.

— А теперь вы! — скомандовал Энгдекит.

Жукаускас слегка повернул голову, увидел дуло, смотрящее прямо в его нос, издал какой-то слабый звук и упал на руки Абрама.

— Опять эта неженка, дрянь! — злобно воскликнул младший лейтенант, приближаясь. — Что с ним?!

— Обморок, — вежливо ответил Головко, преданно взглянув на Энгдекита.

— Тащите внутрь этот мешок с дерьмом, я вижу, вы — паренек сильный, а там его приведут в чувство!

— Да, да… — согласился Головко таким тоном, как будто готов был поцеловать ширинку Энгдекита. — Я сейчас, сейчас…

Он грубо схватил Жукаускаса, взвалил его на плечо и быстро пошел к вездеходу. Внутри, положив руки себе на колени, сидел Ырыа, на другой скамье, вжавшись в угол, притаился Идам. Абрам Головко снял с себя Софрона и ловким движением вбросил его внутрь. Жукаускас тупо шмякнулся о вездеходный пол. Абрам быстро вошел, нагибаясь, и сел рядом с Ырыа.

Тут же раздались отрывистые команды, и весь вездеход заполнился людьми в черном с автоматами. Энгдекит сел рядом с водителем. Вездеход взревел, зарычал, развернулся и поехал в темные глубины тайги.

И они начали свой путь в таинственные неисследованные просторы этой странной страны, существующей вокруг; они перемещались, тарахтя и вздымая за собой огромные клубы желтой пыли, забивающейся в нос, рот, уши; они сидели внутри мощного механизма, проходящего всюду и как будто работающего на некоем принципе ирреальности, когда кажется, что ты просто пролетаешь сквозь эти коряги, лужи, пни и темные углы, и словно твое истинно существующее другое тело летит над почвой, почти не касаясь ее, а стоит сделать только мысленное усилие, как все прекратится, и жесткие препятствия пронзят неуклюжее настоящее тело, будто вторгшийся не в свои пределы чуждый тяжелый организм. И так было в вездеходе, когда он, рыча, зависал над бугром и преодолевал его, переваливаясь, словно неуемный воин, взобравшийся на вражескую стену и с последним усилием кубарем ввергающийся внутрь обороняемого города. Именно такие ощущения, усиливаемые противной мучнистой пылью, охватывали тех, кто сидел здесь сейчас; и лишь иногда в проталинах пыльного облака можно было увидеть извилистую тайгу, предстающую пышной бездной перед смиренным взором смотрящего, и только на какой-то миг мелькала синева бесчисленной голубики, покрывающей землю единым ягодным пестрым узором, и лишь на секунду видение смысла показывалось в лучах света между ветвей. Все клубилось, вибрировало, исчезало. Реальность была словно куском стекла, который игольчато треснул от резкого удара копьем. Тайга, словно тайна, казалась выходом истины на свет божий, огненным лесом надежд. Божества и чудеса роились в таежных тропах и листве, словно волшебные светляки, собранные воедино в святую чашу. Небо обнимало тайгу со всех концов, как ее прибежище, или ее Бог; и океана не было тут. Тайга состояла из всех имен и всех энергий; ее низины были полны мхов и гиен, ее вершины заполонили гусеницы и эльфы, ее восток был праздником всех цариц этой Земли, и ее юг был напряженной жарой блаженства. Никто не мог разобраться в тайге; тайга была страной самой по себе, она была зарей самой по себе. Только простое присутствие могло спасти того, кто рискнул вступить на дорогу тайги, только окончательная смерть могла освободить прекрасную личность, желающую стать жужелицей, или не могла, только незапятнанная душа была способна увидеть единое древо во всем древесном таежном переплетении, только герой мог издать настоящий, подлинный, сказочный вопль. Когда существо приходит к пониманию Бога как тайги, тогда его дух возрождается как «да», и тогда его шаг будет мягок, как мох. Если высь папоротника сравняется с ананасностю приятного моря, тогда и будет ран, или конец, или начало. Когда же любовное пожелание станет любым, или для субъекта не будет разницы и не будет пустоты, тогда вот и случится что-то подлинно новое, а до сей поры будет навсегда — тайга, тайга, тайга. Если же рука вершины оскудеет, и все тайны окажутся загадками, то навечно останется умиротворение земной тайги, пропахшей грибочками, листочками, дождичком и снежочком, и все придется совершать снова, снова и снова, как будто ты просто глупый баобаб, растущий в тайге. И в этом заключался смысл вездехода, едущего через тайгу, и в этом пряталась подоплека всех, кто был в нем. Все герои были просто жителями этой какой-то страны, и они ехали туда, где их, наверное, ожидали очередные приключения и слава, и гибель, и любовь. И страна, как мир, простиралась повсюду, словно все. И мир, как мультфильм, был занимателен и разноцветен.

КОНЕЦ ПЕРВОГО СЕГМЕНТА.
НАЗАД ВПЕРЕД