-
СЕГМЕНТ ПЕРВЫЙ
Жеребец четвертый
Наступил великий солнечный вечер, и вся тундра как будто проявилась под светом северных небес, словно блаженная земля, данная народу для правды и истории. Где-то были иные страны и существа, но здесь кончалась одна суша из всех возможных и явленных, и было что-то действительно озаряющее в каждой суровой незначимой клеточке здешнего невероятного простора, где зимой бывал ад и лед, а лето возникало и тут же гасло, нереальное, словно призрак любви, и где каждый житель был одинок, прекрасен и совершенен, как единственный герой посреди плоской, нигде не прекращающейся ничтожной равнины, по поверхности которой стлались еле различимые травы, убогие деревца и блеклые цветы. Здесь была своя идея и свой космос, спрятанный в беспорядке перепутанных карликовых баобабов и синих грибов. И никто не мог открыть этой тайны, даже если бы она существовала; и никто не в силах был избежать этой тундры, даже если бы здесь присутствовал только свет. Возможно, тундра была сердцем Якутии; но тогда ее душой была, несомненно, река и земля.
Жукаускас открыл один глаз, чтобы посмотреть перед собой и увидеть узор на стенке чума, изображающий квадратик и кружок. Он чувствовал себя легко и бодро, и он не знал, сколько прошло времени, ив чем смысл его сиюсекундного существования. Жукаускас протянул вперед левую руку, и она выглядела такой же как всегда, и ни одного волоска не росло на ней. Жукаускас открыл второй глаз.
— Напарник мой, — сказал ему Головко, стоящий сзади, — мы попали а тундру, я приветствую вас, это прекрасно и загадочно. Я думал над словами этих людей, они не лишены информации, но мне странно все это. Видимо, наша Якутия необъемна.
— Уажау, — сказал Жукаускас.
Ничего не было слышно вне чума, словно все замерло и приготовилось к каким-нибудь грядущим звукам. Везде царила великолепная тишина, которая заключала в себе и речь, и музыку, и вой отчаянья, кошмара и восторга.
— Напарник мой, — воскликнул Головко, почесываясь и кашляя. — Вы что-нибудь поняли из всего этого?! Сколько времени? Когда, наконец, приезжает Август? Они, кажется, все знают про него. И про нашу партию. Это ужасно. Может быть, сообщить Дробахе? Нам нужен Август, едрить его! Он пошел за жэ. Глупое красивое место. Как вам Хек?
Воздух был летним и холодным, словно загадочное дыхание светлого духа этого края, который существовал во всем. Иногда был ветер, а иногда наступала полная тишь, и тогда все вообще преображалось, и даже внутренние стенки чума становились похожими на двери в иные великие миры. Может быть, когда-то здесь бродили мамонты, похожие на слонов, и, может быть, их было шесть.
— Напарник мой, — прошептал Головко, наклоняясь в Софрону, — прошло дикое количество времени, мы спали, как тунеядцы. Но мы ведь политики, якутяне! Мы — главные преобразователи этих мест; помните о Ленине, о смысле! Вставайте, Жукаускас, наш ждет Август вместе с жэ! Они, по-моему, говорили, что он придет завтра утром? Но надо уточнить, выяснить, узнать. Я страшно хочу есть. Пусть будет фабричный бутерброд, или какая-нибудь оленина. Даже коренья можно покушать! Может быть, нам татуироваться?
Софрон Жукаускас лежал с закрытыми глазами и думал о цветах и их лепестках. Он не хотел фабричный бутерброд, он хотел какую-нибудь прекрасную пищу, состоящую из крови, молока и настоящей плоти диких существ. Ему было лень говорить. Возможно, он не выспался, хотя он спал весь день. Головко был одет в желто-красно-зеленую куртку и кожаные ботинки с длинными шнурками. Румянец удовольствия покрыл его щеки, и он желал бегать, загорать и разговаривать с Хеком и с кем-нибудь еще о мироздании, странах и жэ. Но Софрон лежал и тонул в дреме, уносящей его в фиолетовую даль забытья и сладкой тьмы. Его сумка валялась рядом с ним, и оттуда выглядывали какие-то трусы.
— Вставай! — крикнул, наконец, Головко, пнув Жукаускаса ботинком в бок. — Поднимайся, Исаич! Мы в стране врага; хрен их знает, кто это такие. Мы не имеем права здесь быть, нам нужен Август, ты свихнулся, нам нужна Якутия, вперед!!!
Головко нагнулся и ущипнул Софрона за мышцу плеча. Жукаускас открыл глаза, приподнялся и плюнул.
— Какое право вы имеете бить меня, щипать? — спросил он обиженно. — Кто вам дал это право? То, что вы сильнее, более рослый, объемный?! А если бы я был больше? Или, у меня был бы пистолет?! Или — лом? Вы знаете приемы?! Мы — напарники, вы не должны так вести себя. Я доложу Дробахе и Марга. Я отдыхаю!! Август будет завтра.
— Да ну тебя, расквакался!… — засмеялся Головко, стуча Софрона по спине. — Я в шутку тебя малость потыркал, а ты уже собрался из этого политику делать. Ты прямо какой-то чудик. Надо ведь тебя разбудить. Я же тебя слегка щелкнул, ты тоже можешь — я не обижусь. Пошли к Хеку.
— Ну ладно, ладно, — заискивающе сказал Софрон и встал. — Я не хотел ничего, я просто думал, что все это бред и веселый сон. Но меня оскорбил ваш щипок.
— Извините меня, — проговорил Абрам.
— Ну конечно, — растрогался Софрон. — Пора идти. Уажау. Мне здесь нравится. Вы думаете, здесь что-то не так?
— Я думаю, — торжественно заявил Головко, — все, что есть так, есть не то, а здесь есть все, и, если это так, то это именно то.
— Но это не здесь! — воскликнул Софрон.
— Идемте туда, — весело сказал Головко и открыл дверь чума.
Перед ними возник великий солнечный вечерний простор таинственной тундры. Треугольные чумы горели разными цветами и около них сидели и стояли люди в разных одеждах. Рядом с белым цветком на красном матрасе лежал Хек, одетый в синий халат. Рядом с Хеком на коричневом матрасе сидел Васильев, одетый в зеленые штаны. Невдалеке от Васильева около карликовой пальмы стояли две женщины с черными волосами и золотыми лентами. Одна из них улыбалась, а другая мрачно смотрела вдаль. Рядом с ними стоял мальчик в красных штанах, и он был курчавым, как негр. Головко медленно сделал четыре шага и остановился. Хек и женщины посмотрели на него.
— Кто вы? — спросил Головко. — Откуда вы? Куда вы отправляете жэ?!
— Вам повезло, а вам не очень, — тихо сказал Васильев. — Но сейчас у нас скоро начнется вечерний праздник кэ, вы примете участие. Вы видите нашу жрицу, ее зовут Саргылана и Елена. Они сделают. И вам повезло.
— Кого зовут Саргылана?
— Жрицу зовут Саргылана и Елена,
— А кто жрица?
— Саргылана и Елена.
— Но их двое! — возмущенно воскликнул Головко.
— Тело и личность — это прах, — вкрадчиво сказал мальчик в красных штанах. — Меня зовут Август.
— Заелдыз! — громко крикнул Софрон пароль, бросаясь вперед.
— Заелдыз, — повторил Головко, с недоверием смотря на мальчика.
Мальчик звонко засмеялся, хлопнув себя смуглой рукой по штанам.
— Я не тот Август, — сказал он. — Я — тот Август. Август, который член вашей идиотской партии, у которого рация в чуме, который вас ждет, потому что связь не налаживается, сейчас собирает жэ. Он — дурак, он хочет прорыть туннель под Северным полюсом. Но все уже есть!
— Проклятье, — прошептал Софрон. — Вы слышите? Они все знают. Что делать?
— Мы ничего не знаем, — сказал Васильев. — Это просто Кюсюр, тундра, цветы. Нам все равно. Мы уважаем мир и любим полюс. Мы вам сказали, что Август будет завтра. Садитесь, я приготовил для вас фабричные бутерброды.
— Ну… — сказал Софрон.
— Пойдемте, напарник, — злобно проговорил Абрам Головко, — у нас все равно нет выбора. Завтра приедет наш Август. Но я уж с ним разберусь!
— Для начала вам придется разобраться с собой, — заметил Хек, лежащий на матрасе, и все присутствующие засмеялись.
— Я готов! — мужественно воскликнул Головко, подпрыгивая.
— И мы скоро что-нибудь начнем, — тихо сказала одна из двух женщин, а вторая отвернула свое лицо.
Жукаускас и Головко медленно подошли к сидящим, стоящим и лежащим разноцветным людям и увидели какой-то огонь, который горел невдалеке; это был костер, зажженный из сухих баобабов и пальм, и человек в желтой одежде стоял перед этим костром и опирался на палку большого размера; и вся тундра вокруг словно озарялась этим горящим светом и загадочным дымом, и весь этот костер как будто заключал в себе все.
Головко посмотрел в центр костра, и увидел фигуры, лица и цветы; а потом стал одной из частей пламени, и тоже стал гореть, извиваться и плескаться в ласковых переливах журчащего оранжевого огня, и возносить в абсолютную синюю высь свою мерцающую огненную голову. Он отталкивался от сплетенных веток, превращающихся в черно-красные угли, и взлетал вверх, словно ныряльщик в зеленых мутных водах реки, достигший дна и спешащий на поверхность; и вокруг так же пульсировали огненные друзья, сохраняя неизменными только лишь свои улыбки, и нечто женское виднелось в переплетении разных ярких цветов, и оно было безмятежным, словно застывший водопад. Можно было все, и можно было всегда, и можно было быть. Головко сгорал дотла, не оставляя даже своей первосущности, и блаженно не-существовал, не присутствуя ни в чем; но потом он вдруг опять происходил от дыхания огня и льда, или просто так, и нес вместе с собой тайну, бытие и тепло, и становился отблеском, или зарей, или снова нутром костра, и видел фигуры, лица и цветы, уничтожающие его. Головко увидел слово «путешествие», и, ощутив кончиком пальца его песчаный рельеф, испытал радость, похожую на счастье. Он видел букву «у», и видел букву «п»; и он горел между этими буквами и был их связью и их любовью, и он был каким-то словом, нужным для букв. И буквы сгорали, превращаясь в пепел, и пепел рождал новые слова; и эти слова были прекрасными, как заснеженные пальмы у входа в красный чум. Огонь прекращался и превращался в трепещущие на ветру воздушные ленты, подсвеченные фонарями огненного цвета; Головко был лентой и был ветром, и он был тем, кто дует на эти ленты, долго вдыхая перед этим морозный воздух, и он раздувал костер, чувствуя дымный запах гари и сырых дров, и он был углем, дающим жар пекущейся еде, и он был еле теплой золой, оставшейся от пожара, в котором погибло все. И он видел человека в желтой одежде, стоящего перед костром, которым он был, и этот человек опирался на палку большого размера, и вдруг ткнул ею в полусгоревшее бревно. Головко сгинул оттуда, издал какой-то всхлип и зажмурился,
— Я думаю, что-то начнется и что-то закончится, — сказала одна из женщин, стоящих около карликовой пальмы.
— Вы смотрите? — спросил Софрон. — Что там?!
— Существо существует в мире, — проговорил Хек, улыбаясь. — И его бог есть он сам, как таковой.
— Я готов! — воскликнул Головко, обнаружив себя около Софрона и всех остальных. — Нет ничего, что способно изменить нас, или не нас. Покажите мне ваше жэ, будьте Еленой и Саргыланой, все равно существует Якутия, и в конце концов, есть еще Дробаха, и я.
— Вы потише, — ткнул его Жукаускас, — вы начнете говорить им все.
— Все нельзя сказать, — презрительно проговорил Васильев.
— Можно сказать ничего, или кое-что,
— Ничего — это почти все, — задумчиво сказал Хек и засунул большой палец правой руки себе в рот.
— Ерунда! — радостно вскричал Головко. — Я хочу сидеть. Он сел на светло-зеленую траву и почувствовал, что почва под ним мокрая и холодная. Он посмотрел вниз и увидел белый ворсистый цветок, растущий прямо между его коленей. Лепестки этого цветка были невесомы, тонки, словно странные нити застенчиво-белого цвета, сотканные таким образом, чтобы быть не толще седых волос на голове восьмидесятилетней прекрасной женщины, в предсмертном просветлении лежащей у раскрытого окна; и это вообще были не лепестки, а какой-то пучок трепещущих длинных стебельков, прикрепленный к зеленому стеблю без листьев, и в нем было что-то мягкое, женственное и шерстяное, и хотелось его гладить, дуть на него и любоваться им, и хотелось смотреть на него снизу вверх. Головко окружил этот белый цветок собой, проник в центр его волоскового воздушного цветения, и растворился в шелестении и струении его пульсирующей белизны. Вдали горел костер; около костра стоял человек в желтой одежде, и к нему подошли Хек, Васильев и две женщины. Они все подняли руки и сказали что-то, может быть, «шика», а может быть, «заелдыз». Потом человек взмахнул палкой, и тут же Головко увидел нечто хрустальное во всем. Шерсть цветка стала хрустальной, словно везде начался легкий мятный звон; белый цвет рождал загадочные светлые горы, звенящие, как морозные ледышки, падающие на лед; горы вырастали в фиолетовом небе, в котором падали снежинки, и покрывались снегом и сиянием Луны; и Луна была наверху, посреди неба, и венчала собой грань мира и смерть, и белый цветок рос под Луной, и был цвета Луны, и великая смерть присутствовала в каждом легком пушистом лепестке его. Его шерсть была его смерть, и его смерть была белым цветом. Головко ощутил смерть и ощутил ее как нечто хрустальное, лунное, белое, цветковое. Он коснулся рукой грани, существующей в конце каких-то начал, и почувствовал колкий ворс приятной иголочной границы между смертью и чем-то еще.
Он встал напротив, раскрыл глаза, и увидел прозрачную Луну, которая лежала на блюде, как отрубленная голова, или срезанная дыня. Головко дунул на Луну как на цветок, и снег взлетел с Луны, закружившись в фиолетовом небе. Головко шагнул вперед, ткнув пальцем в дверь вечности. И его палец умер и воскрес, и потом снова умер, и снова воскрес. Луна скрывала в себе тайну хрусталя и распространяла вокруг небесный умиротворяющий запах ласкового угасания, похожий на вечерний ветерок величественных синих гор. Головко стоял рядом с веткой кедра и смотрел на радостный мрак перед собой. Хрустальные звезды испещряли небо, как снежинки. Луна была над всем, как смерть, или божественное присутствие. И цветок рос в тундре, и Абрам Головко наполнял собой его светлую ауру, которая, словно сверкающая корона, окружала каждый тонкий белый лепесток цветка, растущего под Луной. И чум стоял в тундре, и Абрам Головко был воздушным призрачным духом белого цветка, растущего между его коленей.
— Вы все думаете? — спросил Софрон Жукаускас, сидящий на матрасе. — Можно есть, или спать, все равно Августа нет. И там есть кэ.
— Что?! — вздрогнул Головко.
— Я не хочу есть. Я не хочу спать. Меня бесит этот костер. Мне надоел Кюсюр.
— Я хочу подойти, — сказал Головко.
Он встал и сделал шаг в сторону костра. Его штаны и трусы абсолютно промокли, и болотистая влага тундры холодила его задницу. Левой рукой он сжал свою левую ягодицу, а потом сунул руку в карман и быстро зашагал вперед.
— Меня тошнит! — крикнул Жукаускас. — Попросите у них средство. У меня в голове какая-то ерунда!
Головко шел к костру, не обращая никакого внимания на эти слова. Он насмешливо улыбался, и был готов ко всему.
— Мы рады видеть вас у нашего великого костра прекрасным летним вечером в Кюсюре, что расположен в тундре у края земли, — одновременно сказали Саргылана и Елена.
— Существо подходит к осознанию тайн, и больше не нуждается в задаче и цели, — проговорил Хек, бросая темную палку в костер. — Его дух есть его душа, и его тело есть его смысл. Он становится выше себя, и он зовет все высшее, что есть. Бог может предстать. Когда вы видите белую стену, вы смотрите в ее центр, и тени постепенно пропадают и разбегаются по несуществующим краям; и тогда величие может начаться, и все может произойти, и понимание вас настигнет, словно стрела, сеть, или мудрость.
— Это и есть ваш «Кэ»? — спросил Головко.
— Садитесь на матрас и думайте, что хотите, — сказал человек в желтой одежде.
Головко медленно подошел к Хеку, который сидел на красном матрасе и смотрел в костер. Головко сел рядом и щелкнул пальцами, улыбнувшись. Тут же Хек резко повернулся к нему; у него в руках была большая потухшая щепка какого-то пахучего дерева, и она сильно дымила. Хек дунул на дым, усмехнувшись, и дым тут же ожег лицо Головко, заполнив его глаза, ноздри и рот;
Головко начал кашлять, протирать глаза и отворачиваться от костра, и через какое-то время он пришел в себя, и открыл глаза, но Иван Хек был уже по другую сторону костра.
— Это что?! — крикнул Головко прямо в пламя.
— Мой свет, — громко сказал Хек и повернулся спиной. Головко захотел встать и начал вытягиваться в длину, словно лента, или какое-то аморфное существо, обладающее возможностями быть одним и стать другим. Он вдруг явственно ощутил присутствие всех своих пальцев на руках и увидел огненный свет разных цветов, сверкающий между ними. Он достиг неба своей головой и почувствовал, что ее осенило нечто великое и сияющее; и небо стало голубым, бездонным и ласковым, и он занял в нем свое единственное место, и его спина была пряма, как высший путь познания, и его ноги покоились на почве, рождающей миры, идеи и любовь. Головко преобразился. Словно что-то святое родилось в нем, а может быть, это он стал святым, так как все тайны и высшие свойства мира стали ему ясны и видны настолько, что не было нужды в их понимании, или осознании, достаточно было просто быть во всем и быть всем; или, точнее, быть собой — Головко — и находиться в центре божественных проявлений и повсюду. Смех счастья пронзил Абрама Головко, как сверкающая шпага, дающая освобождение от страданий тяжелораненному пленнику. Головко щелкнул пальцами, и огненные искры посыпались в разные стороны; Головко поднял ладонь высоко над головой и увидел, что она сияет радужным излучением и испускает добро, тепло и какую-то невероятною веселую энергию. Головко был уверен, что его глаза светятся, и его лоб тоже горит разноцветным огнем, и ему захотелось не быть ничем и только сидеть здесь и везде, и только смотреть туда и никуда, и только думать и не думать, и только видеть эти волны божественности вокруг.
— Шика-сыка, — сказал он чуть слышно. Это были чудесные звуки, и они произносились и присутствовали в воздухе, как сияющие синие лучи. Головко протянул вперед свою пульсирующую светом руку, напоминающую какого-нибудь магического светлячка в ночи, и взял веточку, лежавшую на земле, она была коричневой и неровной. Головко поднес ее к своим глазам, находящимся в небе, он посмотрел на нее вневременным взором, зная, что может испепелить ее, — и веточка не изменилась ничуть, только ее края еще больше очертились, и ее древесина под корой стала еще более красивой, и в ней стало еще больше смысла, чем вообще было в ней, и она стала еще более разноцветной. И сейчас мир был в веточке, и веточка была каким-то великим вселенским цветком.
— Я отдал за тебя все, чего у меня не было, — сказал Головко. — Я любил Бога, потому что любил Тебя. Он замолчал, и прошла вечность.
— Бог, — сказал Головко.
Веточка цвела перед его лицом, которое было прекрасно, как вход в рай, и ее совершенство заключало в себе ее причину, се неизбежность и ее гибель. И воскресение было неизбежно, потому что Бог был. Одним движением можно было разрушить мир, и десятью движениями можно было создать десять миров. Головко чувствовал мудрость, существующую в каждой его клетке, и некая связь, в которую он не мог поверить, и которую он не мог вынести, обнаружилась вдруг в своем абсолютном виде, так, что ее можно было в самом деле ощутить; и Головко пролил слезы и улыбнулся и схватил руками свои ноги, и запрокинул голову, обращая свой взгляд прямо вверх. Там было истинное волшебство и подлинное многоцветие; и некие светящиеся существа летели справа налево; и в зените было единственное солнце и одна корона; и, может быть, там был дух.
— Бог, — сказал Головко, сотрясаясь в блаженном восторге. — Время. Я должен.
Тут же какое-то исступление поразило его, и он опустил голову.
— Сейчас не то, — многозначительно произнес он. — Сейчас другое. Заелдыз, Якутия, жеребец. Жэ, кэ. Тьфу, бе, зачем жэ, если есть Бог?!
Он опять поднял свое лицо к вершине неба. Небо было небесным, и звезды были солнечным. Некие цветы, излучающие тепло, летели снизу вверх. Там был настоящий венец и главное чудо; там были творения по краям и престолы у центра, и там было то, что все затмевало, и Головко не отрываясь смотрел туда. Все перестало быть, и ничего не могло быть. Все могло быть, и все было возможно, и не было смысла в действии, потому что его вообще не могло быть, потому что был смысл. Смысл был свет, и свет был луч, и луч был дух, и дух был Бог. И не было слова, потому что было по-другому. Бог — это слава, надежда и высший путь. Бог — это Бог, Бог есть так же, как есть река, или море; и после того, как увидишь это, больше ничего слышать не захочешь. Все равно, все равно.
Головко смотрел в центр, не зная ничего. Его глаза превратились в ангелов, и его руки превратились в архангелов. Величие охватило его, высшее захватило его, чудо схватило его и принесло в новую страну. И там был Бог, и там не было целей и задач. И там было бессмертие, и там не надо было говорить «заелдыз». Там существовал только один величайший звук, и этот звук был «уажау». Там был только один свет, и этот свет был самим собой.
— Уажау! — крикнул Головко. — Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау!
Рдение оплело его святые грезы, исцеляющие мироздания от зла и бездействия. Красота спасла его невероятные плечи, сотканные из тепла, и мягкая розовая синь убаюкала его победный венок, висящий без движения между морем и землей. Присутствие знания развеяло его непостижимость, и Бог был. Павел Дробаха развеселил его семью из трех членов, и желтый нимб зажегся над его усталым челом. Слова могли быть им написаны, но он не признавал ни буквы ни точки. И он все-таки смотрел вверх.
— Там, конечно же, была любовь, и там, конечно же, был конец. На этом закончилась история. Вечность не кончается, все остальное было вне. Итак, смысл был найден.
— Я понял! — сказал Головко. — Я возвращаюсь. Я вернулся! Громовое величие повторило его мысль, и благость возникла опять, родившись из звезды, или просто так. И когда наступила абсолютная ясность, святая музыка заполнила собой все, и звуки проникли в душу Головко, и он остался там.
— Вы все еще здесь? — спросил Софрон Жукаускас, стоящий у матраса рядом с костром. — Меня очень тошнит, меня, кажется, отравили. Блюю, как сука. Изжога охрененная. Хек хохочет, да и все. Может, поспать?!
— Писюсю, — сказал Головко, падая с матраса на влажную почву.
— Что с вами? — озабоченно спросил Софрон, наклоняясь над Абрамом. — Вам тоже плохо?
— Чудо может спасти все, — пробормотал Головко. — Но чудо — это не все.
— Что вы несете?!.. — воскликнул Софрон, приставляя свою ладонь к щеке Головко.
— Я, — сказал Абрам.
— Они отравили нас, — сокрушенно проговорил Жукаускас, тыча пальцем в грудь Головко. — Надо немедленно обороняться, или бежать, или не знаю… Но как же Август, партия, цель?! Что делать? Придите же в себя!
Софрон размахнулся и дал Головко сильную пощечину. Головко сел на землю, сжал руки в кулаки и широко раскрыл глаза.
— Извините, я еще, — сказал Жукаускас и ударил Головко по другой щеке.
Головко сложил ноги по-турецки и поднял руки вверх. Он открыл рот, потом моргнул.
— Вы просто дурак, — негромко проговорил Головко не глядя на Софрона, — вы не знаете, истину и смысл. Но нет ничего; Якутии не бывает; есть Бог, и есть все. Я останусь здесь и найду себе имя, вечность и любовь. Ибо рожденный должен сиять! Убивайте меня, отворачивайтесь от меня. Говорите свои буквы, слова и звуки. Неужели вы так и не видели блеск и не поняли присутствие тайны и тепла в мире и вне мира?! Вы просто хотите. Но более не нужно делать вид и играть самого себя. Я есть.
— Да вас просто околдовали… — пробормотал Софрон, отходя от Головко. — Да… А ведь скоро прибудет Август, мы все узнаем, все так хорошо, ЛРДПЯ, заелдыз… Или с Августом они тоже что-то сделали? Ведь его нет!
— Изыди! — коротко крикнул Головко. — Я везде.
— Постойте, — сказал Софрон, — ведь вы сейчас говорили как будто разумно. И все-таки, это бред. Или… Это специально?! Вас купили? Что же они вам посулили? Сколько долларов, рублейчиков? А я-то не разбираюсь в радио! Ах, Дробаха, Дробаха!
— Заткнись, болван, — рявкнул Головко. — Мне посулили вечность, радость и красоту. А ты можешь заниматься дальше своей грязной политикой которая груба, гнусна и глупа. Видишь, какой я гениальный — я могу сказать сразу три слова на букву «г»! И мир, в конце концов, это — мое развлечение.
— Но они могут убить, их надо остановить, коммунисты коварны, они убьют наших детей, жен, нас, изнасилуют, погубят… И они наступают! Только прямая связь с великой Америкой, только туннель спасет нас!
— Маразм! — крикнул Абрам Головко, засмеявшись. — Жизнь есть тундра, а не Якутия. Бог есть солнце, а не Юрюнг Айыы Тойон. Я есть я, а не Абрам Головко. И вы есть.
— Вот это правда! — злобно сказал Жукаускас. — Я как раз есть, и меня ничего не собьет с пути. Я знаю цель! У меня есть задача! И в этом мой смысл! Завтра на заре придет Август, если он еще жив, и я скажу ему «заелдыз». И он узнает меня, и он даст мне адрес следующего агента. И его имя. И он свяжется с Дробахой, и я все тогда расскажу про вас. И что вы говорили про коммунизм и про Ленина на корабле. И как меня здесь отравили. Как же тошнит! И если я выживу, если вы меня не убьете до этого, предатель, или ваши новые (или старые) дружки меня не доотравят или еще чего-нибудь, я сделаю все. Слава Якутии!
Сказав все это, Жукаускас опасливо посмотрел по сторонам, затем бросил испуганный взгляд на мирно развалившегося рядом с матрасом Головко, и тут же начал быстро убегать куда-то прочь, прямо по бескрайней, болотистой, гладкой тундре; и ноги его взрывали маленькие лужи, расположенные повсюду и от одного шлепающего резкого удара тут же превращающиеся в сноп брызг, и руки его болтались по бокам его коренастого неспортивного тела, словно незаполненные рукава у какой-нибудь детской куклы для театра; и во всей его фигуре были видны решимость и страх, и он бежал, петляя и задыхаясь, как будто измученный марафонец; и наконец он упал лицом в грязь, зацепившись за баобаб, и замер. Через несколько секунд он вяло приподнялся, встал на четвереньки, и его начало тошнить. Далеко разносились его рыкающие звуки, чередующиеся с краткой тишиной. Головко насмешливо смотрел на потешную фигурку этого Жукаускаса, блюющего сейчас на почву Якутии. Только жалость и презрение мог вызвать неряшливый, плюгавый вид этого политика, поставившего всякую дрянь во главу угла. Мерзость и тошнота были естественными вещами для этого человека, которого рвало посреди тундры, рядом с рекой и океаном. Говно и хаос были средой и Вселенной для этого субъекта, отпавшего от Бога и величия. Какая-то Якутия, или Пипия стали миром этого ублюдочного существа. Позор и смерть ожидали его. Вонь и дерьмо были подходящими словами для его уст. Гниль, небытие, бесконечное множество имен, глупых личностей и пластмассовых предметов — вот что было реальностью. Каркасы, кошмары, белье, боги, троевременье, шесть главных людей, предел гадости, равнозначность, равнозначность, равнозначность были здесь. И это было правдой.
Головко облизал губы и посмотрел вверх. Был провал двадцатитрехдонный, и на дне были слова. Одно дно было черненькой проталиной, в котором рявкал бог Бляха — его звали Ты. Второе дно было мрачненьким креслицем, где сидел шестиногий бог Пип, состоящий из звуков, костров и воспоминаний. Третье дно было машинкой, машинкой, машинкой, а за рулем бог Я. Четвертое дно представляло собой голубоватое облако в тумане рождения чуда из зари, или любви, или сна. Пятое дно было похоже на вонюченькую примоченьку из слезиночки стариканчика. Бога звали Гавот. Шестое дно было желтым говном. Седьмое дно было лучшей победой человека на его пути к религиозному венцу. Тамошний бог Библия был сухоруким, седовласым, светлоглазым, сероликим старцем, живущим всегда. Он ждал всех отовсюду для всего. Он смеялся: «Хи-хи-хи-хи-хи-хи». Он говорил:
— Не желаете ли не жить так, чтобы жить? Снимите с себя себя. Отдайте себя мне и возникнете вы, как я. Я есть ты, и ты есть.
Восьмое дно было надоедливым морским морем с паром, бесконечностью и воздухом. Бога звали Посейдон. Девятое дно было оно с ним, без нее, без него. И был бог Оно. Девятое дно походило на розовенькую кровушку, проступившую между звездочек после смертушки человечишки с раскроенным черепком на поле битвы за свободу. Бог Илья напоминал промокашку в десятом классе, на которой расплывающимися чернилами были написаны формулы, признания и стихи. И нарисованы мерзкие рожи, представляющие из себя одиннадцатое дно, где бог Шапильпек-Аар-Тойон восседал в шести обликах на резиновых подушках своего ненастоящего дворца из аппликаций. Тошнота подступала к горлу. Двенадцатое дно напоминало вшивую затычку в трусах старика, рожденного для счастья. И в нем царствовал бог Орел, и у него была собака Киса и кошка Миса, и у него была дочка Клава и внучка Клава. И у него был большой, розовый, красивый хвост. Тринадцатое дно было зелененькой зеленкой, наложенной на кровавенькую ссадинку на коленке девчонки с выпрямительными скобами на зубах. Она сама и была бог дна. Четырнадцатое дно было Космосом, возникшим из Хаоса, как и полагается, ибо так нужно и необходимо. Бог Шива носил кличку Иегова, сын Будда был известен, как Рай. Пятнадцатое дно было вечностью, счастьем, теплом, любовью, чистотой, добром, благодатью, чудом, звездой. Его бог был Мариф Филиппович Шершеневич, он курил. Шестнадцатое дно было обманом; там не было дна, там был бугор, холм, выбоина. Бог умер. Семнадцатое дно больше всего напоминало звериный зев гнилого полдня, когда дерьмом несет с полей, и грязь черна, как конский навоз. Бог-пастух был женщиной, вывалявшейся в пуху подушки. Восемнадцатое дно было крайним пределом вырождения Духа, когда плесень личности четверится и запутывает какое-то несчастное «Я», но не уничтожает его. И бога нет. Девятнадцатое дно было красивеньким узорчиком на темненьком личике уродки-негритянки. И бог был ее подмышечный пот. Двадцатое дно было похоже на наглую лысину в очках, которая пыталась эректировать, вообразив себя хуем, но оставалась круглой, как жопа. И бог этого дна был царем земли. Двадцать первое дно было ужасом, страхом отчаянья и позора, и диким криком умерщвляемого идиота, донесшимся из глубин. Там сидел бог Артем, и он был мрачен, как ад. Двадцать второе дно было маленькой мартышечкой, горящей на христианском костре в пользу священничка в черненькой рясочке, который подбрасывал уголечки, да думал о своем. В этом дне стоял бог Аполлон. Двадцать третье дно было концом конца, и там виднелись другие прелести, бесконечности и какие-то небольшие мирки. И был бог.
Головко перестал рассуждать, и понял, что грудь — его главная часть тела, души и духа — больше не способна управлять ногой и сможет потерять свой мир и покой. Мир и покой. Мир и покой. Мир и покой. Головко глубоко вздохнул, пытаясь стряхнуть зеленые, метастазные, бесконечные паутинки гадостной смерти, которые опутали его мозговые клетки, его печеночные клетки, его селезеночные клетки, клетки его гланд, клетки его глаз, и клетки его гольф. Он вспомнил: «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое, да приидет царствие твое». Он вспомнил: «Харе Кришна, Харе Кришна, Харе Кришна, Харе Харе». Он вспомнил: «Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет — пророк его». Он вспомнил: «Му!» Он вспомнил: «Нет Бога, кроме Юрюнг Айыы Тойона, и Сергелях — провозвестник его». Он вспомнил: «Шика-сыка, шамильпек, пука-сука». Он вспомнил: «Но». Он вспомнил все. Но тот, кто был позади него, не узнал его. И тот, кто был впереди него, не заметил его. И тот, кто был сбоку от него, не увидел его. И тот, кто был сверху, не любил его. И тот, кто был снизу, не принял его. И тогда он облизал губы, заметив противное разноцветно, прыгающее в его глазах, и положил руку на грудь, в поисках сердца, или каких-нибудь чудес. Тут же возникли чудо один, чудо два, чудо три и чудо четыре. Но они не были ничем.
— Якутия, Якутия, родная сторона, — сказал Головко, глядя на Головко. — Якутия, Якутия, Якутия, родная ты земля, — сказал Головко, глядящий на Головко, который глядел на Головко.
Это было, поэтому кончилось, но остался ядовитый, гнусный цветок. И везде была пульсация болезни, бездумье и бараний грех. Можно было именоваться Хрен. Головко заплакал, вставая с двадцать второй почвы.
— Навсегда… — прошептало его лицо, возвышающееся над землей.
— Я понимаю, — сказал улыбающийся Хек, стоящий около костра. — Я вижу вас. Отвернитесь и глубоко вздохните. Это пройдет. Следующая секунда будет иной.
Головко медленно переместил свой взор и увидел красный чум. Это чум стоял, и больше ничего.
— Неспособность… — потрясение проговорил Головко. — Способность… И я…
— Вы здесь, — бодро отозвался Хек.
— Я узнал… — сказал Головко.
— Не будем об этом, — сказал Хек. — Эти знания бездонны, как ваш мир.
— В них что, нет дна? — дрожа, спросил Головко.
— Напротив, — улыбаясь, ответил Хек, — там есть одно только дно. Одно дно, и все. Не правда ли, интересно?
— Да нет… Где я? Что это? Почему я полусижу на мокрой почве, и у меня в голове какой-то страх, Бог, предел? Это гибель, это начало? Я вижу рядом с вами еще одну девочку.
Головко встал, не спеша вытянул вперед руки, потом поднял правую ногу и дотронулся носком до большого пальца левой руки.
— Все это одно, единственное, — сказал Хек. — Вы должны понять. Бог, страх, Якутия. Вам дается возможность. Это просто праздник «Кэ». Просто Кюсюр, тундра. Девочки нет, но это неважно. Оставайтесь с нами, вы можете быть всем.
— Не знаю… — пробормотал Головко, подпрыгивая. — Мне страшно. Мне надоела эта глобальность внутри меня, это приближение к какому-то верху, или низу. Не хочу мудрости! Оглупите меня.
— Вы и так дурак, — сказал Иван Хек. — Но ведь ото же правда. Зачем вам нужно что-нибудь еще, какая-то жизнь, страна? У нас есть природа, красота и истина. И безобразие, и свет, и мрак.
— А Жукаускас? — спросил Головко.
— Он есть, — ответил Хек.
— А я? — спросил Головко.
— Вы здесь, — ответил Хек.
Головко посмотрел вокруг. Костер почти догорел, и человек в желтой одежде ломал новые ветки карликовых баобабов и тоненькие стволы пальм. Он бросал их в еле тлеющее пламя, которое тут же меняло цвет, становясь сперва желто-зеленым, а затем синим. Невдалеке от костра стояли Саргылана и Елена, взявшись за руки, и их глаза были закрыты. В другой стороне все так же сидели разные люди у чумов, и чуть слышно что-то говорили. Может быть, «шика-сыка», Может быть, «шамильпек». А может быть, «у». Далеко в тундре блевал Жукаускас.
— Он ушел от меня, он считает, что я — предатель Якутии… — пробормотал Абрам, сложив руки за спиной. — Ему плохо, а мне все равно.
— Вы — предатель Якутии? — спросил Саша Васильев, появившийся здесь. — Почему вы так думаете? Может быть, вы — Бог Якутии?!
— Я? — ужаснулся Головко.
— Вы! — сказали Васильев и Хек хором, — Запрокиньте голову, вытяните вперед левую руку, выставьте мизинец.
— Что? — сказал Головко.
— Вы должны сказать простую фразу, — проговорил Хек: -
Амба-Кезелях-Сергелях
Шу-шу-шу
— Что за бред, — сказал Головко, — почему небо стало голубым? Где?
— Сделайте так! — крикнул Васильев и ударил Абрама Головко ладонью по пояснице.
— Я могу, — сказал Абрам.
Он запрокинул голову, вытянул вперед левую руку, выставил мизинец и отчетливо произнес:
— Амба-Кезелях-Сергелях Шу-шу-шу.
— Все!!! — торжественно воскликнули Васильев и Хек и захлопали себя руками по ляжкам. — Вы — Бог Якутии. Преображение произошло!
— Ну и что? — спросил Головко.
— Ничего, — сказал Хек. — Теперь вы — Бог.
— Целой Якутии? — спросил Головко.
— Конечно. Якутия находится у вас в пупке.
— Да идите вы! — крикнул Головко.
— А вы посмотрите.
Головко расстегнул рубашку и осмотрел свой пупок. В нем была какая-то синяя шерстинка. Он вытащил ее и положил на ладонь.
— И что, это — Якутия?
— Якутия, — согласился Васильев.
— Вы издеваетесь?!
— Нет.
— Но это же какое-то дерьмо! От рубашки, от штанов, не знаю от чего…
— А разве Якутия не может быть дерьмом? Или вы не знаете ее происхождение? Все правильно: Якутия находится в пупке Бога, произошла от его рубашки, в минуты гнева воспринимается им, как дерьмо.
— Да ну вас! — воскликнул Головко и дунул на ладонь. Шерстинка исчезла.
— Конец света, — тут же сказал Хек. — Бог не призрел Якутию, уничтожив ее, и она отпала от Бога, оказавшись предоставленной самой себе.
— Жукаускас ушел от меня, и считает, что я — предатель Якутии, — пробормотал Головко. — Ему сейчас плохо, его тошнит, а мне — плевать.
— Вы — предатель Якутии? — спросил Саша Васильев. — Почему вы так думаете? Может быть, вы — Бог Якутии?!
— Я? — поразился Головко.
— Вы! — сказали Васильев и Хек. — Поднимите правую ногу, закройте левый глаз и чмокните ртом четыре раза. И будет все.
— Какая дурь… — прошептал Головко.
— Давайте! — крикнул Хек и ударил Абрама Головко кулаком по колену.
— Да на здоровье, — сказал Головко и тут же поднял правую ногу, закрыл левый глаз и четыре раза чмокнул.
— Все! — воскликнул Васильев, — Итак, вы — Бог Якутии. Воплощение возникло.
— Целой Якутии? — спросил Головко.
— Да, — подтвердил Хек. — Целой, огромной, великой, самой крошечной Якутии.
— Как, почему самой крошечной?! — обиженно спросил Головко.
— Потому что Якутия — это то, что предшествует мельчайшей частице материи; это — переходная ступень от идеальной возможности к реальности.
— Но вы сказали «огромная»…
— Потому что она — во всем! — радостно проговорил Хек. — Она везде, где есть творение; и творение находится всюду и в каждой вещи и в каждом слове; и Якутия возникает и гибнет бессчетное множество раз за мельчайшую единицу времени; и она пронизывает все становящееся и прекращающееся, словно дробленый лед, пронизывающий коктейль «Дайкири» как снег; и она присутствует как незримый и одновременно осязаемый дух свершающегося преображения, возникновения, зарождения; и она сочетает в себе бессмертие и смерть, вечное и преходящее, хаос и космос, божественное и животное… Человек, в конце концов, — это есть Якутия. И вы ее Бог!
— Ну что ж… — задумчиво сказал Головко. — Ладно. Стоит только почмокать, как становишься Богом такого невероятного понятия.
— Это не понятие! — вмешался Саша Васильев. — Это — Якутия!
— Знаю, — гордо произнес Головко. — Ну и что же мне теперь с ней делать?
— Все, что угодно.
— Все?
— Все.
— Да ну, — сказал Головко. — Не верю я в такую Якутию. Ну ее к чертям!
— Бог не верит в свой мир… — ошарашенно проговорил Хек.
— Бог сам послал свой мир к чертям… — поражение прошептал Васильев.
— Ну и что? — раздраженно спросил Головко.
— Якутии больше нет, — ответил Хек. — Вы уничтожили ее. Отныне есть только идеальная возможность и реальность. А перехода нет. Нету Якутии!!!
— Жукаускас сказал мне, что я — предатель Якутии… — задумчиво сказал Абрам Головко. — Он сейчас блюет в тундре, а я стою у костра, смотрю в небо, вижу глаза разных существ, сижу на почве.
— Это вы-то предатель Якутии? — спросил Васильев. — А может быть, вы — Бог Якутии?
— Я? — удивился Головко.
— Вы! — воскликнул Хек и Васильев. — Помолчите шесть секунд.
— Да хоть семь, — сказал Головко.
Он не помнил, что такое секунда; какие-то лица были справа от него, их лбы светились голубоватым светом и их одежды были красными, как спинка некоторых рыб; он подумал, что сейчас начнут бить в гонг, или стучать палкой по табуретке, отмеряя время по правилам, принятым в этой стране, имя которой он не помнил, — но все получилось наоборот: въедливая тишь вгрызлась, как пушистый грызун, в его жаждущие звуков уши, вечное молчание заполнило все своей таинственной сумеречной глубиной, возможность пения пронизала пустой, неколеблемый ни одной мелодичной волной воздух, и величие вневременья наступило повсюду, застигнув всех, кто был в пути или в конце, и перевернула все цифры, обратив их в лица, светящиеся голубоватым светом, словно глубоководные рыбы, плывущие во тьме. И он не был, и ничего не слышал, и видел только целлофановый пакет, лежащий на траве рядом с куцым кустиком, и на этом пакете стоял маленький милиционер.
— Итак, — объявил Васильев. — Отныне вы — Бог Якутии. Таинство свершилось.
— Якутии? — спросил Головко.
— Якутии, — ответил Хек.
— А что такое Якутия?
Васильев и Хек посмотрели друг на друга в недоумении.
— Сложный вопрос… — сказал Хек.
— Не знаю, — признался Васильев.
— Но она есть?
Хек и Васильев переглянулись, изобразив на своих лицах непонимание и сожаление.
— Это трудно… — сказал Васильев.
— Неизвестно… — проговорил Хек.
— Возможно, — сказал Васильев.
— Существование Якутии в принципе недоказуемо и неопровергаемо. Она вырастает из всего, как подлинная страна, существующая в мире, полном любви, изумительности и зла. — Хек замолчал, щелкнул пальцами, потом продолжил: — Постигший Якутию постигает и все, а узревший Якутию узревает и себя. Кто хочет, тот поймет, ибо Якутия приблизилась. Развлекайтесь! Развлекайтесь! Развлекайтесь! Якутия есть внутри нас и вне нас. Она предвечна; она темна и неопределенна; она есть любовь. Имеющий Якутию в сердце и почках своих постиг все тайны и смыслы над солнцем. Таинство якутское приближается к Якутии, а Якутия существует под всем. Ибо так возлюбил Бог Якутии нас, что сотворил нам Якутию, чтобы мы были в Якутии, а Якутия в нас. И славен Бог Якутии — Абрам Головко! Ее Бог — ее сын, а ее сын — ее царь. Ее царь — ее дух, а ее дух — ее Бог. Я верю в Якутию, я есть я, а Якутия есть.
— Что вы мне тут мозги пудрите!.. — раздраженно проговорил Головко. — Опять какая-то хуйня.
— Верю, потому что хуйня! — гордо сказал Хек.
— Ну и верь. Мне этого не надо!
— Бог отказался от творения своего! — тут же хором воскликнули Васильев и Хек. — О, ужас, о, смерть, о, страх! Головко заплакал и сел на матрас.
— Софрон сказал мне, что я — предатель всей Якутии, что я — шпион, сволочь, сумасшедший. Что делать? Я не спас его, ему плохо, у него болит живот, печень… Его рвет там, на холодной чужой земле.
— Это вы-то предатель Якутии, — воскликнул Васильев, ударив Головко левой рукой по плечу. — А, может быть, вы — Бог Якутии?!
— Я? — спросил Головко.
— А почему бы и нет? Якутская АССР входит в состав Советской Депии, богатая республика, в которой добывают золото и цветы жэ. Она находится вон там в лужице рядом с зеленым камнем. Сделайте, пожалуйста два приседания, и этого достаточно.
— Конечно, — согласился Головко, встал с матраса и сделал два приседания.
— Вот и все, — удовлетворенно сказал Хек. — Вы — не Бог Якутии. Ничего у вас не получилось.
Это было, поэтому кончилось, но остался ядовитый, гнусный цветок. И везде была пульсация болезни, бездумье и бараний грех. Можно было именоваться Хрен. Головко застонал, сел на матрас, закрыл глаза и опять широко раскрыл их. Перед ним стоял Хек; костер догорел, и Васильев, сидящий на корточках рядом был одет в коричневый халат с желтой полосой.
— Праздник «Кэ», — сказал Хек и взмахнул рукой.
— Пожалуйста, ответьте мне на один вопрос… — попросил Головко, ударив себя двумя своими кулаками по голове. — Я прошу только одного, ищу только одно, жду только ответ.
— Готов, — сказал Саша Васильев.
— Кто Бог Якутии? Кто это?
— В принципе, Юрюнг Айыы Тойон, — ответил Хек, — а вообще, непонятно. Возможно, его нет.
— Избавьте меня! — закричал Абрам Головко. — Я больше не выдерживаю Бога!
— Молитесь, — сказали Васильев и Хек.
Хек подпрыгнул четыре раза, издал из себя какое-то сопение, поднял ногу, потом топнул ей по земле. Васильев подошел к человеку в желтой одежде, ударил его кулаком в спину, засмеялся и произнес: «Вы-же-бы-же. Вы-же-бы-же». Потом он нагнулся, набрал в костре золы и засунул ее человеку за шкирку. Тот взвизгнул, встал на колени и стал пищать. Тут же все прекратилось; они все застыли в идиотских позах и больше не делали ничего. Саргылана и Елена, взявшись за руки, подошли к костру и запрокинули головы. Они начали петь, или выть, обратив свои прекрасные закрытые глаза в небо; и вся тундра вокруг как будто превратилась в один огромный гудящий колокол, или пустой старинный храм, в котором забытые миром монахи свершают свою службу; и небо, блекло развернутое над всем, что здесь было, стало непроницаемым и непостижимым, словно гениальный дирижер, и было непонятно, то ли небо рождает эти странные диссонансные прекрасные звуки, то ли они в самом деле исходят из глоток двух жриц, обращающих природу и реальность в музыку и свет. Они пели так, как будто хотели изменить чей-то лик и зародить новый мир. И даже когда их пение прекратилось и они подняли руки вверх, эти пронзительные звуки воистину существующего невероятия все равно остались повсюду: и на поверхности луж, и внутри шерстистых цветков, и в сердцах всех людей, и в душах всех существ. Тут же Хек и Васильев подошли к Саргылане и Елене, и все стали в ряд.
— Насмарку, — сказал Хек. — Будьте деревом! И они поклонились.
— Насмарку, — опять сказал Хек. — Будьте деревом! И они опять поклонились.
— Насмарку, — в третий раз сказал Хек. — Будьте деревом! И они снова поклонились.
— Что, что, что вы делаете?! — закричал Головко, вскакивая с матраса. — Зачем, зачем? Сделайте что-нибудь!
— Обряд, — сказал Хек. — Молитесь.
Головко, шатаясь, подошел.
— Я тоже хочу, — сказал он. — Насмарку! Будьте деревом! Тьфу-тпру-шру. А-а-а-ар. Поцелуйтесь! Поцелуйтесь! Так?
— Нет, — сказал Хек. — Не так. Сядьте туда, откуда пришли. Молитва!
Головко поплелся обратно и сел на матрас.
— Декламация, — сказал Хек.
Тут же Васильев вышел вперед, кашлянул, щелкнул пальцами и проговорил:
— Ее бог есть ее слава, ее надежда и ее высший путь. Ее бог есть она сама, как таковая. Ее бог есть так же, как есть она, или что-нибудь еще, или её река, или ее море. Ее бог есть ее внутреннее напряжение и внешний облик; ее бог есть ее спокойствие и страсть; ее бог есть ее душа и сила. Ее бог есть Бог, олицетворенный в ней, так же точно, как ее Бог есть некий бог, присутствующий в ней. Бог — это просто Бог, вот и все; а ее бог — это просто ее бог, и ничего. Ее бог есть отбросы ее помоек, и говно ее уборных, и сердца ее красавиц, и чемоданы ее жителей. И восхитительность — это тоже ее бог. Когда ее бог создал ее, она возникла, словно новое творение, и другие страны были рядом, как ее подруги, и другие боги творили миры, как творцы. И ее бог пребудет всегда с ней, так же, как любовник прилепится к любовнице своей навеки, и сын не оставит мать никогда. Пока бог существует, она тоже есть, и если бог погибнет, начнется что-то другое. И бог есть над ней, словно солнце. И если бога зовут Баай-Байанай, то это большая удача для неба и народа, и если бога зовут Заелдыз, то он — самый великий.
— Заелдыз! — крикнул Головко с матраса. — Заелдыз! Откуда вы знаете?! Какая разница… Ерунда, какая же чушь. Заелдыз. Что мне делать? Избавьте меня от Бога, я заполнен Богом, я везде вижу Бога, и во мне тоже Бог! Я не могу!
— Молитесь, — сказал Хек.
Головко встал на матрасе на колени и произнес:
— Уажау! А! Изыди, Бог, отовсюду изыди.
И с небес, и с земель, и с души, како камень, и с духа и с телес.
Да укреплюсь я оставлением твоим. Господь постылый.
Да наполнит меня жизнь, пустота, заелдыз, да не гляну я в очи твои.
Да будет блаженством оставление Твое.
Господи, оставь, господи, оставь, господи, оставь.
Оставь меня, Боже, в покое, с самим собою и с кем захочу. Уа!
Головко вздохнул и поднялся.
— Что ты? — сказали Саргылана и Елена, подходя к нему. — Никакого Бога нет и не было, успокойся. Нет тайн, нет ужаса, нет вечных вершин! Есть только Заелдыз, Головко, Якутия…
— Софрон Жукаускас? — спросил Головко.
— Он есть.
— Абрам Головко?
— Он здесь.
— Якутия?
— Да.
Головко посмотрел на красивых жреческих девушек, словно созданных из воздуха, прелести и тепла. Их руки были переплетены, их волосы пахли нежностью, истомой и чистотой, их лица сияли в свете светлого вечера, переливаясь волшебством улыбок и загадочных желаний, их одежды трепетали, скрывая восторг и тайну их тел, их брови были устремлены ввысь, как дух праведного блаженного существа, и их глаза излучали радужную энергию в виде красных-оранжевых-желтых-зеленых-голубых-синих-фиолетовых лучей ласкового неистовства, струящегося невесомым горячим лотом любви и величия, который затоплял все что только было вокруг, мерцанием высшей женственности, рождающей из всего возможного свои дерзкие, розово-белые, нежно-волосяные, сплетенные в один огромный радостный клубок, прекрасные образы истинной желанности и чуда. Один наклон головы Саргыланы стоил всех звезд, которые сыпались с ее ресниц, как сияющие алмазы, похожие на божественные капли небесной росы. Щиколотка Елены была прекрасна, словно первый шаг, совершенный ясным умом на пути к знанию, счастью и высшему наслаждению. Они стояли вдвоем, как ворота в мир космоса и любви. И Головко, почувствовав венок на своей голове и плащ на своих плечах, встал на одно колено, протянул руку в небо и воскликнул:
— Как прекрасны вы, возлюбленные мои!..
Они мурлыкали, извиваясь в нежном вихре своих сверкающих воздушных одеяний, и танцевали, и взлетали, и кружились, запеленывая Головко в кокон своей страсти.
И Абрам стоял над землей, будучи единственным мужчиной, сотворенным под небесами от начала этого мира и до конца света, и был недвижим в своей белоснежной незыблемой мраморности, запечатлевшей его навсегда в бесстрастном облике утвержденного совершенства; и потом только — через долгие блистательные времена — он вдруг сменил этот свой величественный вид на лучезарный блеск живого перламутра, призывающего всех женских существ, и стал похож на поцелуй царя зари, бесконечный, как искрящееся весельем пространство. Елена раскрыла прекрасную грудь, напоминающую два небесных купола и горящие в них две звезды, и Саргылана взмахнула ногой, протянув ее до звезд и отбросив вдаль свое ярко-желтое переливающееся платье, и превратилась в теплоту ночного тела в полумраке огоньков, мигающих на морском горизонте, или во влажную, беспокойную нагую принцессу в разноцветной летней тундре на берегу реки. Она положила свою пунцовую мягкую ручку на грудь Елены, и раскрыла свои бедра, развернув черную зеницу в центре радужных дверей, — и там было начало, тайна и венец, и там была утроба космоса, объявшая Головко, Якутию и мир; и тачбыла бесконечность, провал, труба, и там было воскресение, и там была смерть. Это был сочащийся слипшийся комок жизни, обращающийся черной дырой. Нельзя было смотреть туда; там скрывалось безумие и смысл. Головко расстегнул пуговицу на своих красных штанах, он спустил свои фиолетово-зеленые трусы, он вытащил наружу свой бирюзовый член, похожий на детскую волшебную палочку со звездочкой на конце, и он гордо поднял его вверх, как знамя войск добра, идущих на битву во имя вечного возрождения, и он подошел к Саргылане и положил свою ладонь на ее точеное плечо и посмотрел вниз.
— Нет, нет это нельзя, — ужаснулся он, заглянув в ее животворящее загадочное нутро. — Я не достоин, я не…
Он повернул ее спиной, по которой текла река сверкающей энергии, озаряющая крылья лопаток и волшебные самоцветы позвонков, и увидел ее напряженный, упругий, бежевый зад, напоминающий уютные фонари над кишащим, чавкающим зоопарком; и в центре было белое, горящее одной точкой-вспышкой основание, выбрасывающее все телесное в мир — ибо прах должен быть с прахом — и душа начиналась отсюда, рождаясь, как ракета, отталкивающаяся от окружающей среды выбросом накаленных плазменных ненужных материальных веществ вон; и дух зачинался от этой двери, вырастая от полного своего отсутствия в тайну самого себя, и только этот абсолют и символ конца мог поддержать бытие и высшую власть и сделать все чудесное истинно чудесным; и только эта жемчужная, сокрытая обволакивающей белизной изнанка любви могла принять позыв поклонения и стать подлинным началом чувств, и Головко бесстрашно вонзил свой воссиявший голубым свечением гордый жезл в этой труднодоступное узилище существа, и Саргылана охнула, поняв все, и закрыла свои глаза, чтобы лучше видеть свет. Елена подняла множество юбок и обняла Головко сзади, давая ему импульс и толчок энергией своей груди и своего духа. Головко словно встал на колени перед женственностью, объясняясь в своей недостойности коснуться настоящих тайн, но Елена сказала «да», и он повернулся к ней, смущенный и счастливый. Ее лицо было красным, ее губы были синими, как океан, или как василек; ее юбки были пышными, и ее лоно было зовущим и бездонным, как величие мрачного пространства между двух теплых планет. Наступил взрыв; его всего охватила вибрация космических смыслов и божественных игр; он влетел в туннель рождения, обратившись факелом украденного огня, и распространился на все, распавшись и растворившись в ласке мириад зажженных им любовных свечей, каждая из которых улыбалась лицом его Высшей Женщины. «Я», -- сказала Саргылана, появившаяся сбоку, нырнувшая вниз и обратившая свое лицо вглубь совершающегося таинства, происходящего среди звезд; и все улыбнулось, и Головко оказался посреди них, и его трепещущий орган любви был стиснут черными губами и двумя прекрасными радостными лицами великих подруг; и потом он увидел их одних, целующих самое себя, и заключенных в самое себя, и он тоже стал самодостаточным, неприступным, гордым и ироничным; и потом они, смеясь, расстались, разомкнули все связи и смычки, и Головко опять оказался в них, и над ними, и под ними; и проходили века в их играх и в их занятиях; и время было только двумя единственными женщинами и одним единственным мужчиной; и Головко сиял, и все они сияли; и Головко был словно свет и все было словно свет; и однажды Головко вознесся в горную высь, обратившись самым главным смыслом своим, и пролился дождем, светом, зарей, кровью, соком своим, на них, в них, через них, около них. И умер, погиб, закончился Головко; и взлетели, родились, восстали Саргылана и Елена.
— Что я видел? — спросил Головко, отдыхающий на матрасе.
— Ты видел все, — ответил ему женский голос откуда-то из других стран.
Жеребец пятый
Однажды что-то случилось, и он открыл свои существующие глаза, обнаружив солнечные лучи, землю и реку вдали. Он лежал на какой-то цветной подстилке, и рядом валялись две палки. Он понял, что его зовут Абрам Головко, что он — один из жителей Якутии, и что он должен бороться за счастье этой Якутии, и осуществить ряд мер по переустройству Якутии в какую-то новую, более правильную Якутию, чтобы старая Якутия отошла в историю, включавшую в себя все то, что уже произошло. Над тем, что уже произошло, не было его власти. Прошлое было сильней. Значит, лучше утверждать старую Якутию?
— Вот он! — раздался торжествующий голос справа. Головко повернул свою голову и увидел бледного Софрона Жукаускаса с каким-то щуплым черноволосым человеком, одетым в брезентовый комбинезон.
— Я здесь, — машинально сказал Головко, ощутив легкую тошноту. — Вы уже встали?
— Да мы здесь уже хрен знает сколько времени… — возмущенно проговорил Софрон, но Головка его перебил:
— Кто это?!
Софрон улыбнулся и начал нарочито подмигивать.
— А вы не догадываетесь? Нет? Подумайте. Может, вы вообще не помните, для чего мы здесь?!
— Друг мой, — бесстрастным тоном произнес Головко, — мы здесь так же, как и там, но это тоже здесь, которое там. То, что я лежу, а вы стоите, не дает никому никаких оснований для таких утверждений. Вы же знаете, что, в конце концов, Якутия есть все. Поэтому, зачем…
— Заелдыз! — вдруг крикнул черноволосый человек, делая шаг вперед.
— Что? — осекся Головко.
— Заелдыз! — повторил человек, выставляя вперед левую руку.
— Ах, вот вы о чем… Да, конечно, заелдыз, это наш пароль в этом чудесном розовом Кюсюре… Правильно? А вы, насколько я понимаю, Август?
— Ну конечно! — злобно воскликнул Жукаускас. — Мы три часа ждем вашего пробуждения! Он мне все объяснил, и я больше не обижаюсь на вас и не считаю вас предателем, но все-таки, пора уже и делом заняться!
— Делом… — задумчиво повторил Абрам Головко, — глупости ума. И что же вам мог объяснить этот прекрасный юноша со светом в глазах?
— Это все жэ, — немедленно ответил Софрон.
— Что — жэ?!
— Все — жэ. Все ваши видения и прочие… грезы. На празднике «Кэ» они обычно бросают в костер цветы жэ, вы вдыхаете дым и…
— И что?
— Ну и испытываете там всякое. Меня, например, страшно тошнило. Еле отошел.
Головко улыбнулся.
— Значит, жэ?
— Жэ.
Головко засмеялся.
— Но я ничего не испытывал. Ничего не менялось. А разве может что-то измениться?! Жэ, пэ, рэ, сэ, кэ, фэ, тэ. Какую чушь вы несете, Софрон Исаевич! Тошнило, видения… Я есть, меня нет… Не существует таких понятий. Но я готов приступить к деду.
— Вот: это типично, — неожиданно сказал Август. — Я же говорил вам о его реакции.
— Какая реакция? — улыбаясь, спросил Головко. — О чем вы вообще говорите?! Я просто спал, или не спал, просто жил, просто был. Какой еще костер, какое еще жэ?! Может, завтра вы скажете, что Бог состоит из медного купороса, и поэтому ангелы нам видятся в нежно-голубых тонах?! Или лучше так: благодать есть диэтил-триптамин. Я сам биолог, и сам могу разобраться в жэ, или в зэ. Разве это имеет смысл? И разве что-то его не имеет?
— Вот-вот, — сказал Август. — Это абсолютно характерно. Ну ладно. В конце концов, не все ли равно.
— Да! — торжествующе воскликнул Головко.
— Да, — хитрым тоном промолвил Софрон.
— Или нет… — произнес Август, зевнув. — Вставайте, я вам все расскажу, если вас это интересует.
— Меня интересует все! — вскричал Головко и немедленно встал с матраса.
Они неторопливо пошли куда-то в сторону от остатков пахучего догоревшего костра, от цветных чумов, в одном из которых, наверное, был Хек, — прямо в голое безлюдие, в чистую, лишенную всяческих вмешательств, тундру, где, как всегда, было все, что угодно и все миры; и где не было ничего, кроме цветов, карликовых растений и земли.
— Зачем мы идем? — спросил Головко. — Мы же были там?! Я хочу есть.
— Вот все ваши вещи, — сказал Софрон. — Нам повезло. Хорошо, что вы проснулись. Август вам расскажет.
— Что?! — воскликнул Головко.
Они отошли уже от Кюсюра на некоторое расстояние, когда Головко повернулся и посмотрел на фиолетовый чум.
— Там нигде никого нет, — сказал он.
— Они где-то там… — проговорил Август. — Да ну их. Я скоро уеду отсюда. Надоели мне все эти откровения и тайны!
— И куда же вы денетесь?! — насмешливо спросил Головко. Август недовольно посмотрел на него, но потом улыбнулся.
— А… Я же забыл, что у вас сегодня дебют. Первый раз в первый класс… Своего рода духовная дефлорация… Да ну его в жопу!
— Ха-ха, — сказал Головко.
— Мне надоело, — тихо проговорил Август, посмотрев почему-то в небо. — Я хочу чего-то еще.
— Правильно!… — засмеялся Головко.
— Вы не поняли! — крикнул Август. — Я хочу чего-то еще!
— Ну конечно, — с чувством превосходства отозвался Головко. — Так вот же оно.
— Ничего… — сказал Август. — Ничего. Попробуйте жэ раз пятьдесят, тогда поговорим.
— А сколько раз мне попробовать зэ? — усмехнулся Головко.
— Хватит! — вдруг сказал Софрон Жукаускас. — Вы, пожалуйста, возьмите свою сумку, а то мне надоело ее нести; и вообще, надо думать о будущем. Сейчас мы с вами улетим.
— На небо? — спросил Головко, беря сумку. — Я могу.
— На небо, — сказал Жукаускас. — Все могут. На вертолете. Нам очень с вами повезло.
— Это было известно с самого начала! — вмешался Август. — С агентами ведь надо иметь постоянную связь, и лучше всего, когда есть возможность лично встретиться. Хотя я все равно не решился. Я сообщил в центр нашей партии, и мне ответили, чтобы я ждал двух представителей. И я вас дождался! Но вам действительно повезло. Дело в том, что я как раз занимаюсь сбором цветов жэ, которые наш поселок посылает в город Мирный. Из Мирного нам приходит обувь и краски, а также электричество! Они сами его провели, хоть это и незаконно! Ведь жэ в Мирном запрещено. И оно стоит больших денег. Но там какие-то дельцы… В общем, мне все равно. Так вот, второй агент ЛДРПЯ как раз живет в Мирном. И иногда я с ним связываюсь даже не по рации, а через вертолет, перевозящий жэ, который скоро как раз прилетит. Я пишу нормальные шифрованные письма, и пилот их всегда передает. Он ведь зарабатывает дикое количество денег на перевозке жэ! Опасно, правда, но…
— Послушайте! — вдруг, словно что-то вспомнив, перебил его Софрон. — А почему это, собственно, в вашем Кюсюре все всё знают про то, кто вы такой, про нашу партию, про наши планы?… Это как понимать?
— Да ну, — махнул рукой Август. — Они вообще все знают. Но им абсолютно все равно. Это неважно…
— Постойте? — крикнул Софрон. — Как это неважно?! Что значит, «все знают»? Вы нас предали?! Я прав?!
— Да отстаньте! — рявкнул Август. — Я тут живу в этой глуши с этими сумасшедшими, постоянно принимаю жэ, чтоб они меня не выперли к черту, жду каких-то сведений от партии родной, а вы… Я вообще скоро уеду отсюда в Мирный, и плевать я хотел. Не знаю, не помню, не хочу. Про нашу ЛДРПЯ во всех газетах Мирного писали. Как про очередной курьез. Ну и что?! Ничего ведь не изменилось! Сейчас вы полетите в Мирный (кстати, мне придется еще заплатить пилоту какое-то количество жэ, чтобы он вас взял, и то я в этом не уварен), увидите вашего агента — вот его телефон, его зовут Павел Амадей Саха — скажете ему «заелдыз» (пароль тот же), и все будет нормально. Все он вам расскажет и покажет. И поедете дальше. Мне-то что?! Я выполняю свою работу, получаю свои деньги, и хрен с вами. Стройте хоть мост на Луну, чтобы она лучше озаряла Якутию. Еще немного, и я уеду в Мирный. У меня там деньги в банке.
— Ах ты сука!.. — пораженно воскликнул Софрон. — Ты, значит не веришь в нашу цель, в нашу Якутию, в наш смысл?! И ты нас продал из-за денег?!
— Да про вас в каждом разделе юмора печатают, — сказал Август.
— Замолчи, гад! — патетически крикнул Софрон. — Надо бы тебя убить здесь, но у нас нету специальных приказов. Необходимо срочно связаться с Дробахой. Эй, Абрам! У вас его телефон?
— Это еще неизвестно, кто кого убьет, — сказал Август, засмеявшись. — Я посмотрю, как вы без меня отсюда выберетесь. Пилот из Мирного, если что не так, вас за яйца повесит. Или вы надеетесь, что Хек и Васильев буду вас укрывать и сажать на пароход?! Этим старым наркоманам нужны обувь, тепло и краски. Жить им осталось немного, так что им тем более все равно. Вы думаете, они простят вам потерю связного?! А у них ведь нету никаких других контактов с Мирным! Все через меня! В лучшем случае, вы будете скитаться по тундре все оставшееся время до голодной смерти. Но есть и другой вариант.
Август вытащил из кармана пистолет.
— Эй, эй! — замахал руками Софрон. — Что ты!.. Это же все была шутка. Ты же наш агент! Давай, поехали в Мирный!..
— Какой же все это маразм, — вдруг задумчиво проговорил Абрам Головко.
Август улыбнулся, спрятал пистолет в карман и опять посмотрел в небо.
— Ладно. Я наговорил это все просто так. Хотел проверить вашу реакцию. Вот этот человек сейчас счастлив, — он указал пальцем на Головко, — но у вас есть подлинная цель. Сейчас прибудет вертолет. Вы должны спрятаться. Я поговорю с пилотом. Мы обменяемся товарами. Если все нормально, он довезет вас до Мирного. Он высадит вас где-нибудь за городом. Вы должны будете сесть на любой транспорт и приехать в центр. Только не привлекайте внимания полиции — а то у вас могут потребовать паспорт, и будут неприятности. У вас есть деньги?
— У нас полно денег! — гордо заявил Софрон и посмотрел на Головко.
— Рубли? Их вы можете сразу выбросить. Они в Мирном не идут. Доллары есть? Рубляшники?
— Что это?!
— Рубляшник — это денежная единица Мирного. Возникла недавно, но уже конвертируемая. Ладно — я вам дам сто рубляшников, вот они, вам на первый день хватит, а дальше вас уже должен будет устроить Ваня.
— Ваня?
— Да. Он же Павел Амадей Саха. Вообще-то он Ваня. Ну, он там что-то рисует, и вот — выебнулся. «Художник и поэт Павел Амадей Саха»! Он вас встретит и потом отправит к следующему агенту, которого я не знаю.
— Хорошо! — сказал Софрон. — Но я все-таки не понимаю, почему это вы, которому, кажется, на все наплевать, работаете на нашу партию.
— Не понимаете?
— Нет!
— Просто я хочу счастья Якутии, всей нашей великой, прекрасной, магической земле, расположенной под небом у моря среди рек.
— Чушь! — воскликнул Софрон.
— Правильно, — согласился Август. — Так получилось. Все, что я вам сейчас сказал, было искренне — я всегда так думал. Я вступил в ЛРДПЯ одним из первых. Меня послали сюда. Здесь я нашел свой бизнес. Я стал связным с Мирным, познакомился с человеком, которому я поставляю жэ, и получаю свои рубляшники.
— Неужели, никто в самом деле не знает всех агентов? — спросил Софрон.
— Никто! — восторженно вскричал Август. — Поэтому я преклоняюсь перед нашей партией; ее уничтожить невозможно. Вот сейчас, если вы доберетесь до конца цепочки, меня уже нужно заменять. И тогда я уеду в Мирный, и буду там жить в свое удовольствие. Но я всегда буду помогать нашей партии. Потому что, если бы не она, разве бы я смог разбогатеть?! Я всегда буду благодарен!.. И вас я люблю. Я вас так ждал!.. Хотите, я вам дам еще сто рубляшников?
— Нет, спасибо, — брезглива ответил Софрон. — А что там, в этом Мирном? Что там, там хорошо?!
— Другой мир… — мечтательно проговорил Август. — Я не был там.
— Ха-ха-ха-ха!.. — вдруг засмеялся Абрам Головко, услышав эти слова. Он посмотрел на Софрона, потом на Августа, потом в небо, потом в землю, и все время бешено смелея. Наконец, он замолчал, весело улыбнулся и сказал:
— Это смех!! Как вы сказали? «Другой мир»! И он опять начал смеяться.
— Ну, вот видите, — сказал Август.
— Не знаю… — озабоченно прошептал Софрон.
— Все! — закричал Август. — Вертолет появился! Он летит! Убегайте куда-нибудь. Я вас позову.
— Побежали, — сказал Софрон Абраму.
— Мы же должны лететь,— ответил тот.
— Да тьфу же ты! — воскликнул Софрон и начал быстро убегать. Головко последовал за ним и скоро перегнал его.
— Все, падаем, он прилетает.
Они рухнули на влажную почву тундры, и Софрон Жукаускас даже закрыл голову руками, как будто ждал атаку бомб.
Раздался характерный, приближающийся стрекот, и точка в блеклом безоблачном небе тундры превратилась в красивый сияющий вертолет серебряного цвета, на боку которого было написано желтыми буквами:
Софрон посмотрел туда и сморщился.
— Это бред, — шепнул он Головко. — Что означает «зу-зу»? И почему номер шесть?! Неужели в Мирном есть такие великолепные вертолеты?! Кто-то мне вообще-то говорил, что там все поменялось…
— Это не вертолет, это геликоптер, — сказал Головко, лежащий на спине. — Зу-зу мне нравится. Наверное, в Мирном есть метро.
— Да откуда!.. — возмутился Жукаускас. — Чтобы при вечной мерзлоте выкопать метро, нужны дикие деньги и сверх-техника! Что вы такое говорите?
— Ничего, — сказал Головко. — Что бы я ни говорил, мои слова имеют смысл. Видите, геликоптер приближается сюда.
— Я вижу сурового пилота внутри, — согласился Жукаускас и пригнул голову.
— Он будет садиться. Вы слышите страшный грохот? — спросил Головко.
— Да ну вас, это невозможно! — крикнул Софрон, закрывая уши своими указательными пальцами.
— Держись, Софрон, — сказал Головко, но Жукаускас его не услышал из-за жуткого рева, производимого садящимся вертолетом.
Август, как ни в чем не бывало, стоял на своем месте и улыбался.
— Вот как, — ошарашено прошептал Софрон. — Я сейчас сойду с ума от этого гнусного шума, а этот делец наркобизнеса стоит себе совершенно спокойно и даже не шелохнется! Может быть, так действует постоянный прием жэ?! Вдруг, человек превращается в высшее существо?!
— Ну конечно, — сказал Головко. Жукаускас изумленно посмотрел на него, потом замахал руками.
— Да ну вас! — крикнул он. — Вы не должны были меня слышать, я не должен был вас слышать! Что это за бред?! Телепатия, жэ, зэ!
— Просто вертолет уже сел, и его мотор смолк, — напыщенно проговорил Головко.
— Так быстро? — спросил Софрон и поглядел вдаль. Из вертолета вышел пилот в желтом костюме. Он подошел к Августу и пожал ему руку. Август отдал пилоту свою сумку, и пилот вошел с ней в свой вертолет. Потом он снова вышел, неся с собой большой белый мешок. Август взял мешок, потом стал что-то говорить пилоту. Тот покачал головой. Август топнул ногой, махнул левой рукой, а правую засунул в карман и достал оттуда небольшой зеленый сверток. Он протянул этот сверток пилоту. Тот взял его, развернул, посмотрел, и опять завернул. После этого он засунул сверток во внутренний карман своей желтой куртки.
— Выходите! — крикнул Август.
— Это нас! — тут же отреагировал Софрон и вскочил. — Давайте, побежали, быстрее, спешите!..
— Как вы мне надоели, — блаженно улыбаясь, сказал Головко. — Все время куда-то бежать, стремиться…
— На этот раз мы, кажется, улетим, — сказал Софрон.
— Вот это хорошо! — воскликнул Головко и немедленно встал.
Они подошли к вертолету.
— Здравствуйте, — сказал Жукаускас, обращаясь к пилоту.
— Да мне плевать! — сказал он, недовольно осмотрев мускулистую фигуру Головко. — Мне заплатил Август очень много, чтобы я вас доставил, и я согласился. Кто вы и что вы, я не знаю, и мне чихать. Но если вы проговоритесь, вас тут же уберут. Раз, вжик, хрясь, бум, и мне срать на это.
— Видите, сколько средств я потратил на наше общее дело!..— растроганно воскликнул Август.
— Не видим, — сказал Головко.
— Да ну вас! Впрочем, я на вас не обижаюсь. Но я вас уверяю, что очень много.
— Я верю, — произнес Софрон.
— Эй, вы, — рявкнул пилот. — У меня нет времени. Я не могу больше здесь оставаться! Полезайте в вертолет, и мы взлетаем.
— Это геликоптер, — сказал Головко.
— Прощайте, друзья! — воскликнул Август. — Передайте там привет Ване и Дробахе, как только увидитесь! Я пошел.
— Вы когда-нибудь летали на этой штуке? — спросил Софрон у Головко, когда тот был уже в проеме входа в вертолет. Абрам Головко обернулся и сказал:
— Я всегда летаю без штук, мой глупый сослуживец. Во сне я даже был баллистической ракетой.
— И вы думаете, все будет нормально?
— Ну конечно! Ведь там высь!