АКМ

Егор Радов

Якутия

Роман

Замба первая

Небо было вокруг них, когда они летели вперед к другим событиям своего прекрасного пути. Вертолет тарахтел и дребезжал, как какой-нибудь шумный строительный агрегат, который забыли выключить беспечные рабочие, обрадовавшиеся весне; летчик решительно нажимал на рычажки и кнопки, устремляя свою машину серебряного цвета вдаль с почти реактивной скоростью; справа сияло солнце и слева сияла луна, и непонятно было, что из них отражает что; и все было блекло-сияющим и сизым, словно на некачественной цветной фотографии; и тундра внизу выглядела, как какое-то единоцветное бесконечное поле" в котором, если приглядеться, можно было усмотреть разные оттенки, складывающиеся в общий фон, как в красивой ткани, состоящей из самых различных ниток, сочетающихся в один пестрый монолитный цвет, уже практически неразложимый ни на какие другие.

— Это — рай тундры, это — поднебесье севера, это — вершина света земли, — шептал Головко.

— Я люблю лететь, я чувствую страх, я зрю смысл. Полет есть серия падений, каждое из которых рождает взлет. И мы качаемся в воздухе, как в божьей колыбели, и рука, нас качающая, есть бензиновый механизм. Преодолеть ветер значит оказаться где-нибудь еще.

— Что вы делаете? — спросил Софрон Жукаускас, пристегнутый ремнями к креслу.

Головко отвернулся и плюнул.

— Я так хочу есть, что я, наверное, свихнусь. Эти гады в Кюсюре ничем не кормили! — воскликнул Жукаускас.

Головко открыл рот и высунул язык. Из его глаза выкатилась слеза.

— Вы плачете?!

Пилот сурово сжимал штурвал, и не обращал внимания ни на Жукаускаса, ни на Головко. Он был в кабине, они же сидели в узком салоне, где не было ничего, кроме большой лейки коричневого цвета. Салон плавно переходил в эту кабину, завершающуюся широтой синего простора в сферической оконной открытой вертолетной передней части, и был похож на сумеречный туннель смерти, заканчивающийся слепящим выходом в воскресительный новый свет, или на глазной нерв, пробивший себе путь сквозь череп в ширь закругляющегося самим собой перед миром глаза. Пилот, сидящий в высоком кресле был одет в красный шлем, на котором было синими буквами написано «Мирный ЗУ-ЗУ». Жукаускаса вдруг обуял дикий животный страх.

— Все впустую! — крикнул Головко жалобно. Пилот повернулся прямо в кресле и посмотрел на них, улыбнувшись.

— Это — сверхскоростной, гениальный американский вертолет! — отчетливо произнес он. — Мы скоро прилетим в прекрасный Мирный. Видите — заправляться по пути и не надо!

— Вы управляйте!.. — озабоченно воскликнул Софрон. — А то мы будем падать!..

— Спокойствие! — рявкнул пилот. — Я включил автомат. Скоро я повернусь. Да и нужны вы мне! Но смотрите: если кто-нибудь узнает, что я такое делаю, считайте, что вы трупы.

— Так точно! — подобострастно проговорил Софрон. — А что такое «зу-зу»?

Пилот рассмеялся и ответил:

— «Зу-зу» называется специальная экологическая служба тундры. Она охраняет численность мошки. Жукаускас сморщился.

— Вот именно, приятель мой, на хер эта мошка, ее и так до фига, верно?! Гадость такая!.. Я б ее всю переморил. Да в Мирном ее и нету, не осталось. Ее вывели, и правильно сделали, а «зу-зу» развыступалось, доказывая, что нарушили какой-то хренов баланс. Но ни черта не нарушили, еще лучше стало. Она вся вымерла от жары, вот и слава богу!

— Отлично! — крикнул Жукаускас.

— Как отлично? Ты что хочешь сказать? В конце концов, «зу-зу» — моя фирма, и я не позволю говорить всякую дрянь… Это уж мое дело, куда я летаю. На бумаге я изучаю наличие мошки. Но ведь ее и так полно?

— Конечно! — крикнул Жукаускас.

— Да помолчи ты!

— Послушай, — вдруг сказал Головко угрожающим тоном, — помолчал бы ты сам!

Пилот быстро поглядел на Абрама и недовольно повернулся обратно.

— Спасибо вам!.. — растроганно пробормотал Жукаускас.

— Да ну! — мрачно произнес Головко и хлопнул ладонью себе по колену.

Они летели и летели под шум стрекочущего, надоедающего своей надежной громкостью, мотора. Казалось, что беззвучие может существовать только во сне, или вне всего. Фоном жизни стала вечная машинная вибрация. Внизу опять началась лесотундра с чахлыми лиственницами и кривыми хилыми пальцами. Полярный день стал превращаться в приполярный вечер. Вертолет был крепким и ладным, как великолепно произведенный, выставленный в витрине, какой-нибудь красочный товар, на который указывает своим длинным крашеным ногтем характерная большеротая фотомодель. Наверное, он мог выдержать настоящую войну. Жукаускас мрачно посмотрел на иллюминатор и закрыл один глаз.

— Я хочу есть! — воскликнул он.

— Все напрасно! — тут же отозвался Головко.

— Да что такое?!

Абрам Головко всхлипнул и жалостливо вздохнул.

— Все впустую, все не имеет смысла, все оказалось ерундой и маразмом; и нету никаких точек опоры, ценностей и главных жизненных идей!.. Ведь я — еврей, я всегда был счастлив и рад, что я — именно еврей, представитель Божеского народа, а оказалось, что это то же самое, что и землеройка, коммунизм, или большая свеча. Я ехал с вами ради своей цели, я в чем-то обманул вас всех — и Дробаху, и Мычыаха и прочее тамошнее людье, и всю нашу ЛДРПЯ (тоже пример идиотизма — надо же вообразить такое название!!); ведь я плевать хотел на вашу Америку, и Якутия мне тоже постольку поскольку; ведь главный смысл и цель моей жизни был всегда Великий Израиль; ведь я — Абрам, Авраам, я ношу это прекрасное имя, и я должен быть достойным его!! А что получается? Ведь было так: вначале Бог сотворил небо, землю и реку, земля была пуста, Бог сказал: «Да будет свет», стало так, потом было еще много всего, людье стало делать разные гадости я гнуси. Бог осуществил потоп, Ной выжил в своем корабле на вершине какой-то армянской горы, у Ноя был сын Эллэй, который пустился в плавание и плыл очень долго — несколько лет — и наконец оказался в прекрасной стране гор, степей и озер. Или не совсем так: вначале Бог сотворил небо и землю, земля была безвидна, и только дух любви, нежности и тепла царил в вышине и пронизывал собой все; и сказал Бог: «Да!» и стало все так, как есть, и возник рай, и возник Адам, и у него был род, и родился Эллэй, и он решил увидеть свет и поплыл вперед, и плыл много лет вперед и вперед, и оказался в прекраснейшей стране гор, степей и озер. Я не помню, мне теперь все равно, возможно это звучало как-то так: вначале был Бог, и Бог был у Бога и Бог был Богом. И сказал Бог: да будет Бог. И стал Бог. И отдал Бог Богово Богу, и увидел Бог, что хорошо быть Богом. И был Эллэй. На дальнем Юге, среди гор, степей и озер жил большой человек, которого звали Эллэй. Он знал, что он рожден Великим Израилем, он был обрезан и говорил по-арамейски, и у него была книга; но он знал, что из всего вырастает Якутия, как подлинная страна, существующая в мире, полном любви, изумительности и зла. Он ведал, что ее земля подобна пашне, жаждущей семян и бороны. И что тунгусы противны евреям, и юкагиры тоже! И рай был в Якутии, ибо в Якутии текли реки Фисон и Гихон, и в Якутии были мамонты и золото, и в Якутии были плоды, просторы и цветы! Мне кажется, я уже с ума сошел, мне все равно, я ничего не помню, я знаю, что Якутия — это небесный Израиль, и что Арарат принадлежит Якутии, и что Якутия есть сектор Израилев, и что дщери якутские сладки, черны и румяны. Я знал свою задачу, но теперь она больше не имеет надо мной власти. Я помнил, что великие мудрецы моего кудрявого народа объединились наконец, чтобы разбить всю эту чертову повсеместную власть тельца, и захватить все золото и алмазы в свои руки, и управлять миром и молиться единому нашему Богу! И что Якутия принадлежит Израилю и только ему. И Америка тоже, но там другие работают. Я же здесь. Якутия — это ложе для израильтянина, фундамент будущей еврейской вселенной, страна обетованная! Не о ней ли говорили пророки?! Ведь не об Уганде?! Современный Израиль же мал! Где же царить народу первому из первых! Ну конечно, в Якутии! Якутия вместит сто пятьдесят Израилей! Вот оно как! И я вступил тогда в ЛДРПЯ, прошептав про себя древнюю семитскую молитву. Ведь когда в Вавилоне произошло рождение самых прекрасных языков, возник и якутский, и когда у апостолов все эти языки объединились в двенадцать единородных огненных язычков прямо, над ними, то иврит и якутский стали одним языком! Ведь в Боге все есть язык, и в Боге все есть Израиль, и в Боге все есть Якутия! И поэтому, когда я говорю «шолом-алейхем», это значит «Юрюнг-Айыы-Тойон» и когда я говорю «Моисей», это значит «сергелях». И вообще, «Израиль» значит «Якутия»! Какая разница, какие звуки произносить, если эти звуки суть одно единственное слово, которое было в начале всего? Но мир стал ужасным, Израиль был ликвидирован, евреи расселились повсюду, Якутию за грехи эвенские постигло оледенение, обратившееся вечной мерзлотой; и выродилось все, и пальмы стали карликовыми и кривыми, и баобабы стали мерзкими, и мамонты стали замерзшими. И пришел ужасный лысый зверь, копирующий прекрасный еврейский акцент, и Ленин было его имя, и был он вонючим демоном во плоти, и так им и остался, ибо могила не приняла его. И расфигачил все Ленин, и образовал Советскую Депию, похожую на говно. И — о ужас! — великая прекрасная Якутия стала подчинена этой Депии, а не Великому Израилю. Но сейчас, когда есть Израиль, а также есть Еврейская Автономная Область на Дальнем Востоке, даже и ежу понятно, что все, что находится между ними — тоже Израиль. Конечно, Израиль только один, но в таком случае можно назвать вышеупомянутую большую страну, например. Великая Еврея. И все остальное тоже есть Еврея, потому что ведь Земля круглая! И она вертится, блин! Поэтому, с какой стороны не повернуть — Еврея, Еврея, кругом одна Еврея. И надо сражаться, драться за это! И я, как Авраам, отдам всю кровь свою до капли за это. На своем месте, в своей Якутии, за того еврейского парня, который не увидел Якутии, я буду приближать светлый всееврейский миг счастья. И солнце есть еврей, и пространство, и время! Еврей Эйнштейн говаривал, что все относительно, но все эти относительности сливаются в одном едином Вечном Жиде, который обнимает собой все! И вот зачем я вступил в ЛДРПЯ! Дробахе все равно, да к тому же, на первых порах я полностью с вами согласен. Разрушить Советскую Депию, туннель под Ледовитым океаном, связь с Америкой — это хорошо, а вот потом уже — дудки! Потом, как написано во всех наших текстах, протрубят разные горнисты, и всемирная битва всех евреев во всем мире установит единый порядок. И я буду наместником Якутии! Но все впустую, все тщетно, все оказалось бредом… Ведь — Якутия — родина тунгусов, Израиль вообще оказался малюткой. Бога по всей видимости, еще не было, а я понял смысл бытия, и мне теперь все равно. Но как грустно! Я могу распылиться на двенадцать тысяч точек, могу летать, могу видеть свет, радость, восторг и все тайны; могу любить и быть любимым, могу гореть и зажигать, могу жить и воскресать, но я не могу больше вернуться в этот сладкий, одномерный и самый лучший мир простого Израиля, где есть я, Якутия и моя цель; и где мы просто можем плыть на корабле посреди Лены, и нам не нужно ничего говорить!.. Где моя глупость, где моя религия, где моя война!.. Неужели, Израиль — то же самое, что и Советская Депия, только с другой стороны?! И что тогда есть Якутия? А может, она и есть все?!!

— Ах вот вы какой, — сказал Софрон Жукаускас, выслушав эту тираду. — Когда мы прилетим, я все о вас сообщу. Или вам лучше лечь в психбольницу?!

— Говорите, мой друг, говорите… — жалобно сказал Головко. — Ваше слово сделает меня другим существом, или даст мне шанс. Я ведь могу убить вас, мне наплевать. Ведите меня, куда угодно, я буду подчиняться вам. Хотите, захватим этот геликоптер?

— Я подумаю, — серьезно ответил Софрон и отвернулся. Они продолжали лететь на юго-запад, и там существовали другие земли и реки под небом, и в них происходила жизнь и наступала смерть. Абрам Головко плакал.

Замба вторая

Где-то внизу была легкость, и мир был в городе, и огни горели на сверкающих крышах зеркальных цветных домов. Внутри были бокалы, чудесная дезодорированная чистота, красное ночное свечение букв и картинок и убедительный уют жизненного удовлетворения, заключающегося в удовольствии труда, любви и утреннего фруктового сока. Произведенный блеск преобразованной реальности был ненавязчивым, необходимым и нарочито приятным; ласка мерцающих вечерних бассейнов вспоминалась сразу же при одном только взгляде на совершенство нескольких кусочков льда в зеленом напитке; утомление от разнообразной деятельности было милым и слегка смешным, словно счастливая старость, и неизменное настроение уверенности, сосредоточенности и ожидания удачи парило везде. Мир превратился в напряженную легкоть. Вспышка построенной красоты стала любимой средой обитания. Задворки прекрасных районов города, осуществленного в самом лучшем виде, источали неотвратимое благополучие, И реки, текущие, как всегда, излучали какое-то счастливое свечение, похожее на радужное блистание веселящихся каждую ночь улиц, или на праздник довольной семьи, не подозревающей о своей изначальной несостоятельности, и откровенно любящей розовый торт на именинном столе.

Жукаускас и Головко дремали, привязанные в своих креслах в вертолете. Видимо, рядом был Мирный, потому что свежесть пронизывала ветер полета блаженным присутствием какой-то незримой, но прекрасной устойчивости мира, явленного сейчас внизу лучезарными огнями мягкого, почти волшебного света, словно взорвавшего бесконечную лесотундру, заполнившую все, и очерчивающего красивые контуры зданий, полей и дорог призрачными линиями подлинной нереальности. И это действительно существовало внизу и вдали, и этого как будто и не было, и все же лесотундра кончалась и переставала больше быть; и там на самом деле начинался волшебный туман, город грез, ласковый сонный массив мостов, домов и новых путей; и, может быть, там скрывался бредовый сотворенный океан из пляжей и рыб, а может быть, там просто был необычный поселок, превращенный жаждущим взглядом в чудо. И кресла, наверное, там были лиловыми и белыми, как цветы тундры; и скатерти там пахли крахмалом и духами, словно воротничок лорда, поцеловавшего прекрасную даму; и вода там была прозрачной и нежной, как будто кружевной пеньюар возлюбленной; и деревья там были изящными и большими, как лошади лучших пород.

Может быть, это Мирный. Пена лучшего пива есть его суть, соломинка среди льда в коктейле есть его цель, ванная в розовой полутьме есть его любовь, шкаф со стеклянной дверцей есть его радость. Если наступает новый месяц и зажигается неоновый свет на стенах его домов, то, значит, приходит время веселья и буйства, и баров, сокрытых всюду, где только есть подвалы и углы; и некто в розовом пиджаке, в зеленых запонках и в очках будет танцевать свой танец около пушистой кушетки рядом с торшером, и кто-то будет просто спать в коричневой кровати посреди спальни, и никто не увидит голый белый северный полюс, который тоже существует, и никто не захочет пить кумыс. Мирный есть фабрика блаженного бодрствования в мельтешений улыбок, встреч и лжи. Мирный есть миг удачи сияющим полднем у моря на песке. Мирный есть все чудесное, лакированное, заученное наизусть. Мирный есть ядовито-зеленый велосипед.

Когда его автострады возникли среди лиственниц и пальм, его солнце осветило переливающиеся радугой капли его бензина. Когда его мороженое стало голубым и фиолетовым, его магазины покрылись гирляндами пластиковых ослепительных цветов и ожерелий. Когда его телефонные будки стали пахнуть зноем, одеколоном и чистотой, его туманные волшебные набережные спрятались в тени таинственных парков и садов, и их ограды вдоль рек увились хмелем и плющом,

Когда его автомобили раскрыли свои двери и включили свою музыку, быструю и красивую, их стекла стали абсолютно зеркальными и смогли отразить весь мир.

И если комфорт существует в этом городе, похожем на мечту о нем, то все существа становятся уверенными и прекрасными и получают новую цель, тайну и смысл. Если этажи его ослепительных зданий устремляются вверх, словно дух святого, то его замечательно сконструированный облик превращается в его истинное лицо, и его бензоколонки начинают сиять, как будто елочные игрушки. Если коридоры уютных размеренных контор, расположившихся по обеим сторонам шестой улицы выкрашены в великолепный цвет нежной речной волны, то ручки подъездов парадных особняков, построенных вдоль аллеи, ведущей в лес, сверкают золотым блеском на белом фоне, и ждут руки хозяина, который скоро придет. Если потолки комнат фешенебельных квартир в лучшем районе белоснежны, словно фата, манжеты, или вершины высоких гор, то тайны подвальных кафе, сокрытых в переулках, где нет деревьев и трав, обволакивают всех пришедших существ своей любовью и загадочностью.

И его слава есть разноцветные пакеты, и его величие есть серебристый лазерный диск. Хрустящий бутерброд есть его роскошь, картинка с глупой собачкой есть его суть, резиновая улыбка загорелого учителя есть его гордость. Прекрасным трудовым спортивным здоровым утром появляется его имя общим выдохом счастья, напоминающим одно из упражнений на зарядке, и замирает на устах у всех единственным словом, заключающим в себе истину, успех и добродетель.

Его имя есть дух его пьезоэлектрических зажигалок, раковина его пляжей и красота его вечеров. Его имя есть белый автомобиль, проезжающий мимо жасминового куста. Его имя есть его шоссе, раскрашенное сияющей под солнцем разметкой, и его имя есть все. Когда произносят его имя, мир очаровывается новой верой и благоухающими растениями. И если его имя было сказано шесть раз, значит наступает прекрасный миг.

Вот так все возникает, и является бог, и становится всем, чем угодно, и нет ничего невозможного, и нет другого пути. Его бог есть любовь его жителей, сверкание его небоскребов, высшее число его денег, глянец его журналов. Его бог есть прекрасный город, похожий на мечту о нем, говно его уборных, отбросы его помоек, и изумруды его красавиц. Его бог есть так же, как есть что-то еще, как есть он, как есть его фонарь, его окно, его свет. Его бог заключен в его имени, которое есть слово, написанное на здании его аэропорта.

И в конце концов, после всех путешествий, смеха и реки, только этот город может существовать. Замба! В следующий раз Мирный был сотворен именно так.

Жукаускас и Головко дремали, привязанные в своих креслах. Вертолет куда-то прилетал, снижаясь. Пилот мрачно сжимал штурвал и ничего не говорил.

Замба третья

— Ну что, приятели, — сказал, повернувшись, человек, управляющий вертолетом, — скоро мы уже прибудем в прекрасные окрестности великого и светлого города Мирного! Пробуждайтесь, людье, я буду садиться в чистом поле у шоссе, так мне нужно, и там вы и покинете мой летательный аппарат, вы доберетесь, а мне надо передать кое-что кое-кому, кто меня там ждет, и полететь дальше. Я же еще должен отчитаться перед «зу-зу», сказать, что мошки стало больше, работа идет в правильном направлении, и прочая муть, а потом пойду в бар к несовершеннолетним девочкам — это уж моя слабость!.. Ведь после такого напряженного полета, надо и — ха-ха — расслабиться, не так ли?!

Софрон Жукаускас открыл глаза и осоловело посмотрел в иллюминатор. Внизу все горело красными и синими огнями; желтым светом мерцало прямое шоссе, ведущее в призрачный город вдали, и по нему ехали светящиеся огни стремительных машин, похожие на стайку насекомых-светляков, или на подсвеченные пузырьки в аквариуме, и где-то на горизонте взлетал ввысь белый самолет, мигающий, словно милицейский автомобиль, — и от всего этого создавалось впечатление какого-то постоянного мерного рева за бортом, но этот рев как будто был ласковым, естественным, и невозможно приятным.

— Просыпайтесь, мой несчастный друг, — сказал Жукаускас, ткнув Головко в плечо. — Мы прилетели в какую-то странную, не-советско-депскую реальность.

— Мирный — самый богатый город, — сказал пилот, — здесь есть все.

— Но почему?

Пилот загадочно улыбнулся и ничего не ответил, занявшись своими делами.

— Вставайте, бедное существо! — нежно воскликнул Софрон, ударив Головко в щеку, — Мы скоро уже будем на месте.

Головко издал неопределенный звук и поднял вверх правую Руку.

— Надо пробудиться, — вкрадчиво произнес Софрон. Головко поднял голову и внимательно посмотрел на него.

— Где мы? — сказал он. — Мне снилась заря! Я был одним из старых облаков, летевших на юг, чтобы достичь волшебной зарницы. Я не хотел этого пробуждения; здесь, наверное, нищета, убогость и бездуховный крах.

— Посмотрите лучше вон туда, и вы удивитесь! — воскликнул Жукаускас. — Там вообще что-то не то. Или это просто так сверху? Или декорация? Или галлюцинация? Или непонятное свершение, осуществленное неизвестно кем?

Абрам Головко бросил взгляд на иллюминатор и потом прильнул к нему.

— Все верно, все так… — прошептал он. — Вот одна из возможностей, данная кому-то среди всех других…

— Приготовься! — крикнул пилот.

— Что? — быстро спросил Головко, отпрянув назад.

— Я сейчас буду садиться. Там на шоссе меня ожидают люди. Вы должны будете лечь на пол, как будто вас нет. Я пойду, сделаю дела и вернусь. После этого вы можете отправляться куда угодно, я же полечу на базу.

— А куда нам идти? — спросил Софрон.

— Да куда хотите! — рассмеялся пилот. — Мне-то что?! Если вам надо в город — там есть автобус, или пневматический путь.

— Что это?

— Увидишь, приятель. Пневматический путь!

— Да, — сказал Головко.

— Ну!.. — закричал пилот.

Вертолет громко заурчал и застыл в воздухе. Пилот сосредоточенно что-то делал, внимательно смотря перед собой. Вертолет начал снижаться. Шоссе, находящееся справа, приближалось. По полю, на котором росла высокая пышная трава, веером расходились воздушные трепетания от садящегося стрекочущего вертолета. Наконец последовал тупой удар, и все вздрогнуло.

— Ложись! — скомандовал пилот, глуша мотор.

— Ложимся, — шепнул Жукаускас, дернув Головко за рукав.

— Опять, — недовольно буркнул Абрам. — То ложимся, то падаем, то бежим, то летим. Разве в этом есть смысл?

— Заткнитесь! — злобно рявкнул пилот, снимая с себя желтую куртку. — Я пошел. Лежать здесь!

Он открыл дверь и выпрыгнул наружу. Пахнуло теплым, упоительным ароматом прибрежных кустов, цветов и плодов; воздух был свежим и южным, и струился роскошью благоухания нежных растений прямо в кабину и в салон, где лежали Жукаускас и Головко; легкий ветер дышал теплотой и мягкостью неспешной жизни курортного великолепия, пригрезившегося заключенному в зимней колонии среди снегов; и стоило только лишь одно мгновение насладиться запахом этой прелести природы, словно превратившейся в сплошную сладость и рай, как дверь захлопнулась, и все прекратилось и растаяло, оставив лишь почти неосязаемые воздушные крупицы, хранящие то, самое чудесное, веяние умиротворительного восторга, да и они скоро сгинули, растворившись в машинной вентиляции и парах топлива.

— У вас деньги? — шепнул Головко.

— У вас деньги! — прошептал Жукаускас.

— У меня деньги, и у вас деньги, — сказал Головко.

— Какие?

— Рубляшники.

— Ах, черт, блин, маразм!.. Ну конечно… Вот они!

Софрон вытащил из кармана синие бумажки и повертел ими.

— Смотрите-ка, вы, оказывается, все помните и соображаете, а сами мне говорили буквально недавно и раньше такой бред, что я думал, вы совсем тронулись! Надо же!..

— Ерунда, Софрон, — рассмеявшись, проговорил Абрам. — Вес ничего не значит. Расслабимся, мне уже нравится здесь. Вы вдыхали?

— Чего?

— Этот восхитительный воздух, напомнивший мне мою мечту. Софрон поднял вверх указательный палец.

— Непонятно все это.

— Просто вы не хотите любить… — сказал Головко. — Вам трудно…

— Это я-то не хочу любить?! — возмущенно крикнул Софрон.

— Тихо вы… — злобно шепнул Головко. — А то прибежит этот мудак со своими приятелями.

— Ну и ладно, — обиженно буркнул Жукаускас, отворачиваясь.

Они лежали, ничего не делая, и слушали шум машин, проносившихся по шоссе, которое было совсем рядом. Через пятнадцать минут дверь опять открылась, впуская внутрь великий воздух юга.

— Подъем, людье! — радостно произнес пришедший пилот. — Я все уже сделал, и все нормально. А теперь — прощайте, я свое обещание выполнил, если встретите Августа, передавайте там… Ну, в общем, вы сами знаете.

— Знаем, — сказали Жукаускас и Головко, поднимаясь.

— Ну… — начал пилот.

— До свидания, — проговорил Головко и протянул руку.

— Ни пуха вам? — сердечно пожелал пилот, пожимая огромную ладонь Абрама.

— Попутного ветра, — сказал Софрон, присоединяясь к рукопожатию.

— Мягкой посадки, — добавил Головко.

— Удачи и успеха, — сказал Софрон.

— Красивого девичьего несовершеннолетия! — воскликнул Головко.

— Чуда! — сказал Софрон.

— Счастья, — прошептал Головко,

— Ну полно, полно, — пробормотал пилот, поднял вверх свои сцепленные руки и потряс ими. — Идите-ка вы вон туда. Они кивнули и по приставной лесенке спустились на поле.

— Бежим, — сказал Софрон. — А то он будет взлетать. Они отбежали в сторону шоссе и остановились, тяжело дыша. Жукаускас посмотрел по сторонам, увидев тени каких-то причудливых цветов, птичек и огромных листьев, свисающих с небольших прямых стеблей. Где-то далеко за шоссе переливалось разноцветное зарево мигающих огней. Было душно, и в то же время как-то легко.

За ними раздался уже надоевший характерный вертолетный стрекот, нарастающий, словно снежная лавина, неотвратимо низвергающаяся с прекрасных горных вершин. Жукаускас закрыл уши ладонями и изобразил на своем лице выражение полного неудовольствия и измученности. Головко с интересом смотрел перед собой. Они упали в мягкую высокую траву, не в силах выдержать порывы ветра, и лежали там до тех пор, пока вес не успокоилось. Потом Софрон встал и подпрыгнул на месте. Абрам Головко тоже поднялся и щелкнул пальцами.

— Ну что ж, — задумчиво сказал он. — Пойдемте куда-нибудь. Наконец-то будет город, душ, еда и свет. У вас телефон?

— Телефон? — переспросил Жукаускас.

— Телефон Павла Амадея Саха.

Софрон хлопнул себя ладонью по ляжке и усмехнулся.

— Вот, блин!.. Как же вы все помните! Значит, вы прикидывались? А ваша Еврея? Или кончилось действие жэ, как говорил Август? Телефон у меня здесь. Деньги, телефон. Все в порядке. Может быть, свяжемся с Дробахой?

— Да ну его! — устало проговорил Головко. — Я дико хочу есть. Я хочу есть, хочу сесть в кресло и смотреть большой цветной телевизор. И читать коммунистическую газету. И чтобы все было ясно и плохо. И чтобы не было евреев. Ведь мы сутки ничего не ели!

— Вы ели какой-то бутерброд. А вот я вообще ничего! Я сейчас с ума сойду!

— Мне так надоела моя сумка… — пробормотал Головко. — Она такая тяжелая… Неужели это все для чего-то нужно?! Вот, например, пожалуйста. Мирный. По-моему, здесь и так все нормально. И страшная жара. И настоящие небоскребы и пальмы! И вообще все.

— А Дробаха нам ничего не говорил! — подхватил Софрон.

— Да. Вы видите эту чудную траву?

Головко сорвал нежную, пушистую верхушку растения, которым было засажено все вокруг; оно пахло степью и зноем, ее мягкие кисточки были синевато-оранжевыми, и не было ничего более противоположного ему, чем тундра, снег, или поселок Кюсюр.

— А вы видите, что там впереди? Шоссе, город, огни, восторг! Что же это значит?! Вы здесь были?!

— Никогда… — прошептал Головко, перекинув сумку на другое плечо.

— И я… — ошарашено сказал Софрон. Они шли по траве, приближаясь к светящемуся фарами машин шоссе. Головко остановился, снял куртку и остался в легкой майке. Жукаускас расстегнул куртку, но не снял ее. Они вышли на шоссе, сверкающее фосфоресцирующей дорожной разметкой, и тут Головко молча указал куда-то вперед.

— Что? — крикнул Софрон и посмотрел туда. Он увидел низкое небольшое здание справа от шоссе, и на нем горели зеленым и красным светом две буквы П.

— Пэ-пэ, — сказал Головко весело. — Пневматический путь. Молодец, пилот, доставил нас в лучшем виде!

— Спасибо Августу, — обрадовался Жукаускас. Они пошли туда, перейдя через прекрасное, ровное, словно ледовая дорожка на стадионе, шоссе.

Около входа Головко помедлил, потом резко толкнул дверь и вошел в проем. Дверь оказалась круговая, и Софрон быстро вступил в свой отсек и пошел вперед, смотря в широкую спину Головко. Они оказались в светлом вестибюле красного цвета. Никого не было кроме молодой якутки в розовом костюме, на рукавах которого переливались сине-бордовые блестящие буквы П. Жукаускас и Головко остановились, потом Головко шагнул вперед.

— Извините… — нерешительно сказал он.

— Ялду, шу-шу, слушаю, ура, мои радостные! — улыбаясь и кланяясь, немедленно ответила якутка.

— Нам бы нужно в центр…

— Уа! Лы — сюда — уан-ту-фри, стопка и вы тама. Парочка рубляшников с носа мэна, луковица и любовь!

— Я ничего не понимаю… — шепнул Софрон.

— Тихо вы!.. — оборвал его Абрам. — Давайте четыре рубляшника.

— Нате.

Абрам протянул синие бумажки якутке. Ее сияющая улыбка тут же была омрачена выражением глубокого сожаления и грусти.

— Же ту грюшничаю, шо — лы — ку — сы — уан — ту — фри — фо — синк! Нужа отра деньга, и фуфы.

— Да что же это!.. — отчаянно проговорил Софрон.

— Помолчите! Еще один.

— Да, пожалуйста!

Головко дал якутке еще одну бумажку. Опять же на ее широком лице засияла восхитительная улыбка.

— Грация! Плена! Спасибушки, милые! Прошу пани в Пневмопуть. Жу-жу!!!

Она указала руками куда-то вперед, и Жукаускас вместе с Головко подошли к стене. Стена вдруг раздвинулась, и они увидели, что внутри находится закругленный вагон с мягкими креслами. Они быстро прошли туда, сели в кресла, и тут же стена опять задвинулась.

— Жу-жу!! — сказал приятный мужской голос в динамике. — Осторожно, великие люди, следующая остановка «Жеребец».

— Я сейчас опупею… — сказал Софрон.

— Ничего приятель! — воскликнул Головко. — Да здравствует бытие!

Замба четвертая

Со страшной, но почти не ощущаемой скоростью они неслись вперед в вагоне, где больше не было никого. Через три станции после «Жеребца», называемых «Амба», «Эль-Тайга-Паса», «Мирная Люся», на станции «Трубка» вошло шесть человек. Один был одет в зеленые шорты с изображением на них желтого пеликана, держащего в клюве розовую рыбу; другой был лысым и мускулистым, словно натренированный борец; две женщины несли синие сумки с белыми пакетами внутри; старичок глупо хихикал, сжимая гантель в руке; а подросток был на больших оранжевых роликах, и за спиной его висел бежевый воздушный шар. Все они расселись в креслах, только подросток остался стоять. Вагон опять поехал вперед, и никто не смотрел ни на Жукаускаса, ни на Головко. Через какое-то время голос вдруг неожиданно объявил «Остановка "Центр». Софрон пихнул Абрама в бок, они вскочили и немедленно вышли из вагона. Не спеша выехал подросток и плюнул куда-то вправо.

Перед ними возник светлый вестибюль с желтыми стенами. Ступая по мягкому зеленому коврику они подошли к выходу. Открылись двери, они вышли и остановились, поставив сумки.

— Вот это да, блин! — ошарашенно проговорил Софрон. Головко загадочно улыбнулся и посмотрел вверх.

— Вы думаете, это и есть действительно что-то подлинное и настоящее?!

Веселый, лакированный, блестящий, сияющий, почти невесомый город открылся перед ними. Огни огромных небоскребов сливались в одно радужное зарево разноцветного свечения, пронизывающее теплый благоухающий воздух, который заполнял ласковую южно-волшебную атмосферу этого места; небо над всем было откровенно темно-синим, словно очищенная от всех примесей прекрасная натуральная морская синь зовущих глубин; тротуары и улицы были совершенно прямыми и как будто живыми от прохожих, машин, музыки, слышимой повсюду из машин, и от бесчисленных заведений, приглашающих провести время там; высокие пальмы, растущие вдоль улиц, отбрасывали на освещенные фонарями тротуары ажурные колеблющиеся тени, похожие на кружевные черные женские чулки, медленно снимаемые с ровных длинных ног; и каждое слово, написанное на какой-нибудь вывеске и каждая машина, выезжающая из-за угла, и каждый скомканный обрывок фольги, валяющийся около бордюра, дышали таким великолепием, свежестью и счастьем, что хотелось обнять всю эту действительность, возникшую вдруг за автоматическими дверями, и пропасть тут навеки, став абсолютно кем угодно, но принадлежащим всему тому, что здесь.

Реальность, существующая в виде ошеломительного города, звенела, сверкала, звучала в любом окне, в любой побрякушке, висящей на девичьей шее, в любом шампуне, стоящем на матовом кафеле кофейного цвета, в любом смехе, раздающемся около стойки бара, где подают напитки с огромным количеством льда, в любой нитке, вместе со всеми другими составляющей фрак. Все было там, как было: и здесь не существовало тайны, поскольку был город, и здесь не существовало реки, потому что был неоновый свет.

— Я сейчас опупею… — сказал Софрон.

— Вы думаете, это — дар? — спросил Головко, подняв вверх левую руку.

— Пойдемте же скорее туда! — крикнул Софрон, хватая свою сумку и бросаясь вперед.

— Мой ординарный партнер… — прошептал Головко, ухмыляясь, — вы забавны!

Он пошел вслед за Софроном, не смотря по сторонам. Жукаускас бежал впереди, бросаясь то к вывеске, то к пальме, словно зверь, попавший в западню и ищущий лучшего места для последнего рывка к свободе, или к смерти. Прохожие не обращали на него никакого внимания, только один улыбающийся блондин в красной кожаной куртке неожиданно схватил пробегающего Софрона за локоть, развернул к себе и сказал:

— Ты какой хваткий, мэняга! Уа?

Жукаускас побелел и стал напряженно озираться, высматривая Головко.

— Все в шмат? — спросил блондин, заразительно рассмеявшись.

— В шмат… — машинально сказал Софрон.

— Ну и плезиринство! Давай — самонаслаждайся!

С этими словами блондин сильно хлопнул Жукаускаса по спине, потом плюнул перед собой и неторопливо пошел по направлению к находящемуся рядом «Зу-зу бару».

— Эй! — крикнул Софрон.

Вдруг на него налетел маленький коренастый якут со злобным лицом. Софрон отпрянул; якут тут же встал в какую-то странную позу, пригнувшись и выдвинув руки перед грудью, как будто собираясь сделать одно из физических упражнений.

— Кааранай! — воскликнул он. — Баарай! Ты шо, чи упупел, желобок грязный, конь лысый?!! А ну — шубайся!..

— Я… — сказал Софрон, но тут якут сильно пнул его рукой в грудь.

Жукаускас охнул и стал задыхаться.

— Ща я тебе проведу шуяму, шоб ты, пер выенный, не шлепал, як дерьмо у мешке! Кааранай!

Якут размахнулся, но тут же упал, как подстреленный, на тротуар и начал корчиться там, издавая обиженные стоны. Над ним стоял Абрам Головко и с гордостью осматривал свой большой кулак.

Софрон подошел к Абраму, обнял его за поясницу, как своего папу, и заговорил:

— Спасибо, спасибо, чего они от меня хотят, не понимаю, спасибо вам…

— Пошли отсюда быстро, мало ли что! — скомандовал Головко, хватая Софрона. На них с интересом смотрели шесть прохожих, вставших в полукруг.

— В шмат! — сказал один, с благодарностью посмотрев в глаза Абраму. — Так их, ну их!

— Конечно-конечно, — сказал Головко, и они с Жукаускасом немедленно ускакали куда-то в толпу.

— Вы что, ослепли?! — с возмущением воскликнул Головко, когда они ушли уже далеко. — Вам что, хочется в милицию попасть? Что это вы так разбегались?!

Софрон виновато шел рядом.

— Ой, не знаю… Здесь так ужасно, так чудесно… Такие цвета, такое тепло. Я не знаю, что это! Давайте съедим что-нибудь, я так хочу есть, я не ел больше суток…

— Нам нужно позвонить агенту! — резко сказал Абрам.

— Ну один бутерброд!..

— Хорошо, — недовольно согласился Головко, взял Жукаускаса за руку и быстро пошел с ним куда-то вправо.

— Вы что, знаете куда идти?.. — спросил Софрон.

— Какая разница! Вам нужен бутерброд, или нет?!

Софрон обиженно замолчал.

Через пять минут они оказались перед вывеской: «Каафееаай Кюсюр».

— Вот это да! — изумился Софрон. — Как это вам удалось? Мы же как раз только что из Кюсюра.

Головко загадочно посмотрел вверх и ничего не ответил.

— Это — хороший знак, — сказал Софрон.

Абрам открыл серебристую дверь, и они вошли внутрь. Из полумрака вышел человек, одетый в черный фрак и белую рубашку с жабо.

— О! Приветик, — улыбаясь до ушей, сказал он, — мои радостные! Курим, нюхаем?

— Что? — удивленно спросил Жукаускас.

— Как я понял, нет. Вам нужна зала не для нюхачей и не для курцов. Пройдите, ради бога, вон туда, где синяя мать.

— Я ничего не понимаю… — прошептал Софрон, но Головко, мрачно схватил его под руку, быстро направился в указанную сторону.

— Что за синяя мать… — пробурчал Софрон, когда они вошли в небольшой зал с красными стенами, на которых были развешаны какие-то странные светильники, сделанные как будто из оленьей кожи, разрисованной желтыми фосфоресцирующими полосами, и где в белых глиняных горшках стояли карликовые баобабы, совсем как в тундре Кюсюра.

К ним вышел человек в красном фраке и синей рубашке с жабо.

— Приветик, мои радостные! — сказал он так, словно всю жизнь ждал этого момента, и, наконец, момент наступил. — Садитесь, ради бога, вот за этот чудеснейший столик!

Он указал налево, где стоял столик синего цвета на двоих. На столике лежали розовые салфетки, стояли какие-то приправы в фигурных бутылочках, и не было ни ножей, ни вилок.

Головко сел первый, Жукаускас за ним. Тут же человек в красном фраке дал им два меню.

Софрон открыл свое меню и начал его изучать.

— Смотрите, я ничего не понимаю! Что это за чушь?

— Написано латинским шрифтом, — сказал Головко.

— А! Так-так… Ну и что же такое съесть? Здесь дорого — видите, одно только кофе стоит рубляшник. А блюда… семь, восемь, девять…

— Официант! — негромко проговорил Абрам Головко.

Тут же подошел все тот же человек.

— Рекомендуйте! — коротко сказал Головко.

— Шля-жу, например… — улыбаясь так, как будто у него сейчас лопнет кожа на лице, предложил официант.

— Что? — спросил Софрон.

— Жеребец с ананасом, — прояснил официант.

— Да, — сказал Головко.

— Уажау! — крикнул официант и исчез.

— Вот видите, мой милый, добрый напарник, — весело проговорил Абрам. — Сейчас мы с вами будем есть прекраснейшее, якутское блюдо в гениальном городе Мирный. Вам нравится здесь?

— Это лучшее место в мире, лучший ресторан, лучшее мгновение, — серьезно сказал Софрон. — Но что это, почему это так? Разве такое может быть в Советской Депии? Ведь наша партия борется именно за это! А здесь уже все…

— Да ну! — усмехнулся Головко. — А я-то думал, что ЛРДПЯ сражается за демократию, гласность, либерализм, счастье и свободу!

— Но вот же они!

— Пока что я вижу только синий стол.

К ним подошел официант, неся огромный золоченый поднос. На подносе стояли две овальные тарелки с какими-то многочисленными, непонятного цвета, кусочками.

— Я вам радуюсь! — сказал официант.

— А где же жеребец? — спросил Софрон.

— Вот он! Это же Шля-жу — блюдо любви и зари! Полный шмат!

И, поставив тарелки на стол, официант удалился.

— Эй! — крикнул Софрон. — Стойте! Подождите! Ау!

— Вы что, охренели? — удивился Головко.

— А где же ножи и вилки?! И вода? Я хочу вина, хочу выпить, хочу алкогольного напитка, вкусного и красивого!

— Арык-тоник? — немедленно спросил тут же появившийся официант.

— Дайте нам какого-нибудь шампанского, — сказал Головко.

— О… — официант смутился, потом вдруг встал по стойке смирно, а затем подобострастно наклонился прямо к самому столику. — Конечно, ля-ля-ля… Ха-ха, су-су. Не желаете ли икры нельмы с мамонтятиной?

— Нет, — сказал Головко.

— Уажау!!! — заорал официант на весь зал и собирался уже уходить, когда Софрон возмущенно промолвил:

— А вилка?!

Официант поправил жабо и сделал такое лицо, что он сейчас заплачет. После небольшой паузы он жалобно проговорил тихим голосом:

— Шля-жу едят руками…

— Вот так! — сказал Головко, зачерпнул из своего блюда пригоршню кусочков и положил их себе в рот.

— Ну и ладно, — буркнул Жукаускас.

Через некоторое время у них на столе появилось золоченое ведерко, где во льду стояла бутылка шампанского, называемого «Лучший мир».

— Будем пить? — предложил Головко, доставая бутылку. Софрон протянул руку и, гадливо морщась, взял несколько кусочков пищи из своего блюда. Он попробовал один, и на лице его изобразилось блаженство.

— Так это же великолепие и восторг! — воскликнул он. — Жеребятина!

— Ну да, — сказал Головко, громко выстреливая пробкой шампанского в синий потолок зала.

Жукаускас жадно заполнил свой рот кусочками «Шля-жу». Абрам разлил «Лучший мир» в два хрустальных бокала, которые официант принес вместе с бутылкой, и, после того, как пена осела, Головко долил еще шампанского, а потом взял свой бокал, поднял его и посмотрел Жукаускусу в глаза.

— Я хочу выпить за любовь, реальность и чудо. Вы видите, что мир есть лучший мир, и все возможно, и все есть. Поэтому, выпьем лучшее вино лучшего мира за лучший мир в лучшее из мгновений! Я люблю счастье и высший миг, и я чокаюсь с вами здесь, и я знаю все и ничего, и я помню вас и Кюсюр. Да здравствует Мирный и вечность!

— Ура!.. — растрогано произнес Софрон ударяя своим бокалом о бокал Головко.

Они выпили залпом и закусили жеребятиной с ананасами.

— Как вы хорошо говорите… — пробурчал Софрон, жуя. — Любовь, свет. Мирный, счастье… Мне кажется, нам надо поселиться здесь.

— Как?

Софрон помолчал, дожевывая.

— Вы правы, — сказал он серьезно, — Нам нельзя. Мы должны бороться за то, чтобы вся Якутия стала такой. Да! И как это у них получилось?!

Головко налил еще.

Через некоторое время они все съели и выпили. Подошел степенный официант, вежливо поклонился и протянул счет на желтой бумажке.

— Шестьдесят четыре рубляшника — проговорил Софрон, посмотрев. — O-го-го!

— Платите, — сказал Головко.

Софрон достал из кармана деньги Мирного и отсчитал три двадцати и одну десятку.

— Сдачи не надо! — гордо заявил он.

Официант взял деньги, медленно положил их во внутренний карман, потом проникновенно посмотрел в лицо Софрона и тихо произнес:

— Я вас люблю.

— Да-да, — сказал Головко, хлопнув ладонью по столу. — А отсюда можно позвонить?

— Ну конечно… — тут же засуетился официант. — Пойдемте…

Они встали и пошли куда-то в узкий проход мимо разных столиков, за которыми сидели важные люди и ели руками всевозможные блюда.

— Сюда… — торопливо говорил официант. — Здесь. Он указал на большой светло-коричневый телефонный аппарат с зелеными кнопками.

— Где номер? — спросил Абрам Головко.

— А… может быть, я… — сказал Жукаускас.

— Дайте-ка номер! — приказным тоном объявил Головко. Софрон послушно сунул руку в задний карман штанов и вытащил скомканную бумажку. Головко взял ее, развернул, снял трубку и нажал на девять кнопок. Через какое-то время он отчетливо произнес:

— Заелдыз!

Потом последовала длинная пауза, а затем Абрам сказал: «Да!», и повесил трубку.

— Пойдемте на улицу, напарник, — торжественно обратился Головко к Жукаускасу. — Павел Амадей Саха сейчас заедет за нами. И он очень рад!

Замба пятая

Они стояли на тротуаре, ощущая прекрасное, легкое, почти воздушное опьянение и сладость любования прелестями нежной, теплой ночи, украшенной разноцветными огнями вспыхивающих и гаснущих надписей и фонарей, словно новогодняя елка. Где-то вдали слышались звуки танцевальной музыки, почти сливающиеся с общим восторженным гулом веселья, заполнившим сейчас весь город, или только его центр; и центр этого города радостно сверкал и как будто бы искрился пузырьками счастья и смеха, как освещенный трепещущим огнем свечи бокал небесно-голубого коктейля со льдом в момент, когда его пьет, наслаждаясь, какая-нибудь красивая девушка с черными ресницами и лиловой помадой на губах. Хотелось жить и дышать, и бежать по улице, ведущей вдаль, и пить шампанское за синим столом, и есть жеребятину с ананасом руками. Великое предощущение некоего иллюзорного начала бурной головокружительности, ослепительного успеха, шума и красочной пестроты пронизывало всю атмосферу многообещающего, очаровательного города Мирного. Возможно, в других районах и окраинах царила все-таки жестокая тундра, уныние, советский морок, или же магическое запустение, но здесь все было роскошно и прекрасно, как только может быть в мире, сотворенном истинно счастливым существом, которому нет нужды в утрировании говна и в забвении чудес. Прислонясь к подсвеченному стеклу витрины кафе, приятно было, не закрывая глаз, смотреть перед собой на розовую скамейку, стоящую на другой стороне, и мечтать об удовольствии носить красные брюки с разноцветной рубашкой и жилеткой, любоваться своим запястьем, или думать о. блаженстве свежевымытой головы под воздушной струёй ласкового фена, Софрон Жукаускас почти задремал, увидев в полусне, что у него загорелые перекатывающиеся мышцы, и он выставляет их напоказ перед девятью обнаженными блондинками с фотоаппаратами. Руки его подняты вверх; он пыжится, улыбаясь, чтобы мышцы были еще рельефнее, и бесконечные фотовспышки, высвечивающие его тело, делают его похожим на какого-нибудь гордого волшебника, демонстрирующего свою энергию и мощь в виде таких вот импульсивных разрядов. Он улыбался, задорно раскрывая рот. Блондинки тяжело дышали, нажимая на затворы своих фотоаппаратов. Потом его кто-то пихнул в бок; он встрепенулся, крутанул головой, словно желая стряхнуть неотвратимую другую реальность, и тут же увидел серьезное лицо Абрама Головко, наклоняющееся над ним.

— Вы что, заснули, что ли?! — громко спросил Головко.

— Да я…

— Сейчас Амадей уже приедет. Встаньте прямо, руки по швам, носочки в стороны, затылок касается воротника. Живот уберите, грудь выставьте. Подбородок выше головы.

— Чего?!

— Да ну тебя в зындон, Исаич!.. Что, так понравилось вино лучшего мира?!

— Я устал, — мрачно сказал Жукаускас;

— А мне все равно, — прошептал Головко.

— Это он?

Прямо на них ехала большая желтая в коричневую полоску машина с открытым верхом. За рулем сидел загорелый седой человек с улыбающимся приветливым лицом. Он насвистывал и курил тонкую сигару. Подъехав, машина остановилась, и человек вопросительно посмотрел на Головко.

— Я… Это… Ну… Давайте… — запинаясь, пробурчал Софрон Жукаускас. Головко презрительно повернулся к нему, потом подошел к машине, усмехнулся, хлопнул в ладоши и крикнул:

— Заелдыз!

Человек выключил мотор, неспеша открыл дверцу машины, высунул одну ногу, а потом вдруг стремительно выпрыгнул из машины и бросился Головко на шею. Он обнял изумленного Абрама, громко поцеловал его в подбородок, издал какой-то торжествующий визг и начал выкрикивать:

— Заелдыз!.. Заелдыз!.. Ура!.. Наконец-то вы здесь!.. Любимая партия любимой страны!.. Заелдыз! Я так волновался!.. Я давным-давно передал Августу о том, что связь прервалась, и я уже думал… Ведь я предлагал! Но я не могу пойти против. Заелдыз!.. И вот вы тут, дорогие мои! Как вы делаете?

— Чего? — спросил оторопевший Софрон, когда человек перешел к нему и обнял его за плечи.

— Меня зовут Ваня. Я агент Либерально-Демократической Республиканской Партии Якутии, и я наконец вас дождался. А вы можете сказать свои имена?

— Меня зовут Абрам Головко, — мрачно сказал Головко. — А это — Софрон Жукаускас. Где следующий агент?

Лицо человека помрачнело и он затараторил:

— Нет, потом, потом… Я вам все объясню, может, и не надо ничего этого… Тут такое дело…

— Где агент?! — угрожающе спросил Головко.

— Да я вам все расскажу! Поедемте ко мне, вы ведь устали, я уже все приготовил — радость-то какая! Все равно, раньше завтрашней ночи вы не улетите…

— Опять лететь?! — воскликнул Софрон.

— Ну… Это. Вот сюда садитесь, в машину, поедем, у меня переночуете, у меня дом, мастерская там, я — художник, поэт, историк культуры, поговорим, я вам все расскажу, покажу свои работы, посидим…

— А что вообще здесь происходит? — спросил Жукаускас. — Откуда у вас в Мирном вот это все?

Павел Амадей Саха лукаво улыбнулся, щелкнул пальцами и медленно проговорил:

— Я все обо всем расскажу. Садитесь, пожалуйста, внутрь моего красивого автомобиля,

— С удовольствием, — сказал Головко, открывая переднюю дверцу машины.

— Ну хорошо, — согласился Софрон, садясь назад.

— Чудесно! — вскричал человек, занимая водительское место. — Итак, мы сейчас поедем со страшной прекрасной скоростью вперед, ко мне, в мой великолепный счастливый дом, расположенный в конце тенистой улицы, на которой растут магнолии и бананы!

Сказав это, он резко завел мотор и рванул вперед с таким остервенением, что Жукаускас чуть не вылетел из машины. Они выехали на темную, кривую, пустынную улочку, и быстро понеслись по ней, еле успевая поворачивать так, чтобы не врезаться в углы домов или в низенькие деревья с большими лиловыми цветами. Павел Амадей Саха включил фары, и их яркий свет петлял впереди, словно загоняемый собаками заяц. Он держал руль одной рукой, а другую поднял вверх и выставил три пальца, как будто это имело какой-нибудь смысл. Тормоза визжали, мотор чуть слышно урчал, теплый свежий ветер дул Жукаускусу прямо в лицо, заставляя его закрывать глаза, или отворачиваться; Головко улыбался, развалившись в своем кресле и смотря направо; и высоко в небе, с севера на юг, летел белый самолет, и его красные ритмичные мигания были похожи на световые эффекты в какой-нибудь дискотеке.

— В шмат!!! — крикнул Павел Амадей Саха, громко расхохотавшись, совсем как торжествующий свою победу отвратительный наглый злодей.

— Лапоша! Вырежу! Жрю! На авениду Гвоздей!

Он крутанул рулем, и машина выехала на широкий оживленный проспект, по которому ехало много автобусов, троллейбусов, мотоциклов и автомобилей. Он постоял несколько секунд, а потом быстро повернул налево, и тут же обогнал мотоцикл с коляской. Он устремился вперед, давя на газ с наслаждением наркомана, нажимающего большим пальцем на поршень шприца, который отправляет вожделенный раствор в жаждущую вену. Он бросил руль, хлопнул в ладоши, и затем снова его схватил, довольно усмехнувшись, как нашкодивший воспитанник детского сада. Он закрыл глаза, изобразив слепого, управляющего автомобилем, обреченного на жуткую кровавую катастрофу, а потом снова их открыл, весело ухмыльнувшись, словно девочка, правильно выполнившая все упражнения игры в веревочку. Он вытащил левую ногу и положил ее на дверцу, скособочившись при этом, будто неумелый ученик циркового училища, и через какое-то время поставил ее обратно рядом с педалью тормоза, загадочно улыбнувшись, как находящийся при исполнении своих обязанностей натренированный тайный агент разведки, или гангстер. Он увеличил скорость.

— Эй, — сказал Софрон сзади, — может быть, немножко потише?

Павел Амадей Саха громко тормознул, пропуская старушку в розовых шортах, которую он чуть не сшиб, и ничего не отвечая, поехал дальше. К Жукаускасу повернулся Головко. Софрон наклонился к нему, но Абрам ничего не сказал и отвернулся.

— Эй! — крикнул Софрон. — Почему вы так едете?!

Тут машина резко остановилась у тротуара, и мотор смолк. Наступила пауза, ничего не произошло, трое существ сидели в этом механизме для более быстрого перемещения в пространстве и не произносили ни слога. Наконец Павел Амадей Саха медленно открыл дверцу, неспеша вышел из машины и подошел к сидящему Софрону Жукаускасу. В глазах его виднелись слезы, мерцающие желтым светом из-за фонарей авениды Гвоздей.

— Вы что!.. — жалобно воскликнул он. — Какой же якутянин не любит быстрой езды?!..

И он так напряженно и укорительно посмотрел в центр лба Софрона, что тот подумал, что сейчас взорвется череп и его мозги выстрелят вверх. Софрон кашлянул, слегка ударил ладонью по своему бедру, сделал виноватое лицо и мягко сказал:

— Простите… Извините… Я не думал… Я с вами!

Павел Амадей Саха отошел и снова сел за руль.

— До свидания, обиды! — крикнул он, поворачивая ключ зажигания. — Жизнь так легка.

— А я там был, — неожиданно сказал Головко.

И они опять помчались вперед по веселой бешеной дороге, наполненной автомобилями, мотоциклами, троллейбусами и автобусами, и ветер опять обвевал их лица, шеи и грудь, принося с собой нежную свежесть, дух ласкового ночного воздуха, и благоухающую насыщенную палитру запахов прекрасного города Мирного, существующего в густоте цветущих деревьев, в брызгах озерной, речной, океанской, дождевой чистой алмазной влаги, и в окружении своей загадочной нереальности, возникающей вдруг среди остальной действительности, как подлинно явленная сладкая греза. Все слилось в проносящемся мимо пестром мельтешений; кончились проспекты и улицы, и начались темные поля и новые уютные дома; бананы сменялись баобабами, и пальмы уступали свое место тальнику; бульвар превращался в стремительное шоссе, ведущее неизвестно куда; и когда наконец желтая, в коричневую полоску, машина с Павлом Амадеем Саха, Жукаускасом и Головко доехала почти до того самого места, где совершил недавно посадку вертолет, работающий на службу «зу-зу», она вдруг свернула направо в узенький проезд, и, проехав пять домов, остановилась напротив шестого, напоминающего увеличенный в четыре раза якутский четырехугольный балаган. Бесшумно раздвинулись бежевые ворота, раскрывая въезд, Павел Амадей Саха радостно поднял руки вверх.

— Ну что, приятели, вот мы и здесь! Как вам нравится мой чудесный дом?!

Жукаускас весело вздохнул, радуясь концу езды. Головко тут же открыл дверцу и выскочил из машины. Он подошел к низенькому зеленому дощатому забору, посмотрел на темное верхнее правое окно в доме и щелкнул пальцами.

— А вот сейчас я — вжик, хрясь — загоню свой чудный автомобиль в гараж, и мы — бум, дрюк — войдем внутрь, чтобы там действовать.

Сказав это, Павел Амадей Саха нажал какую-то черную кнопку в машине, и в левой стороне дома раздвинулись незаметные раньше, белые, как и весь дом, ворота.

— Ауа! — крикнул он, нажимая на газ.

Машина с ревом поехала туда.

— Подождите, я выйду! — крикнул Софрон, хватаясь за дверную ручку.

— Не блюй! У меня там вход в дом, в гараже, эй вы, прекрасный парень, идите сюда!

Абрам Головко медленно и гордо пошел за ними и вошел в гараж, как только въехала машина. Немедленно задвинулись ворота, и наступила полная тьма.

— Ха-ха-ха-ха!!! — засмеялся Павел Амадей Саха. — А теперь я раскрою свою мистерию, господарики, я ведь член буржуазно-социалистической партии западной русской Якутии, и просто заманил вас сюда, чтобы покончить. Сейчас я резко удалюсь, нажму на еще одну кнопочку, и вас раздавит огромный пресс, существующий сейчас в виде потолка. И хрен с ней с моей машиною. Мне платят много! Куплю две! И… Раз, два, три, четыре!

— Абрам… — с ужасом прошептал Жукаускас.

— А я там был, — сказал Головко, не меняя своего положения.

— Да я шучу, ребятоньки, что вы в самом деле!.. — воскликнул Павел Амадей. — Такой партии нет нигде, даже на полюсе. Впрочем, я слышал, что появился Союз Борьбы за Освобождение Полюса. Но это мотня. Да будет свет, сказал монтер, и член засунул в полотер.

Немедленно все вокруг засияло нежно-голубым прекрасным свечением, заполнившим весь небольшой гараж блаженной мягкостью вновь увиденного мира.

— Вы просто невозможны… — с пафосом пробормотал Софрон.

— Да я шучу! Пойдемте наверх, будем есть моржовый ус, а также моржовый уд, и пить кумыс с тоником, или ледовитую водку. У меня есть еще кое-что…

— Необязательно, — сказал Головко.

— Я хочу тюленя и моржа! — восторженно воскликнул Жукаускас.

— Вперед! — крикнул Саха, вылезая из машины и подходя к началу дубовой лестницы наверх. — Итак, господарики, добрэ дошлы у мою расписную якутскую хату в могучем Мирном, что стоит рядом с Вилюем посреди лесов, песков и пальм. Истинно, истинно говорю вам: «заелдыз»!

НАЗАД ВПЕРЕД