АКМ

Евгений Иz

Аптека Овадор

ПЕСОК АБСТРАКЦИЙ

Джованни из Витебо, наблюдавший Троицу. Возможно, что всё началось с него. Засияла прелая Синтагма. Родина Поэта дряхлеет, потеряв его следы. Стефан Малларме (1842-1898), рассматривавший самодостаточность поэтического слова. Создатели универсальных языков: Р.Луллий, Лейбниц, Декарт, Д.Уилкинс и Бонифацио С. Очандо. Прерывистая нить абстрактных мостов через реку жизни. Джорж Дольгарно (1626-1687), выпустивший труд «Искусство Законов» (1661), где им выдвинут проект универсального языка. Ветер дивных орхидей. Северное полушарие моего головного мозга — это тьма тундры, откуда придут на вашу погибель великие Гог и Магог моего самосознания. У них, как в Тлёне Севера, отсутствуют имена существительные, так что они в относительно безопасном положении и тем опаснее, чем люди вокруг меня замкнутее. Они глаголят добро и есть Жизнь Трупа. Книга Сияния в их зубах — чем не пророчество о подлом, грязном Йауке, едущем сюда на полосатом коне. Иерархии небесных супермаркетов, где у букв есть родственники, распределяющие цифры, номера и числа, дабы воспламенилось плотное тело Cabbala desnudata. Я, видевший Эн-Соф на полях Шотландии, ковыряющий мечом силу понятия Покой, я не пришёл сюда только ради приключений. Я вписан в Abecedarium Naturae, в Азбуку Природы, единственный Вечный Половой Акт. Я пришёл к вам, в «ОВАДОР», сказать о том, что я знаю. Мне нет замены. Иду дальше прямо через вас.

…Хорт познакомил меня с ещё одним кельтом, которого звали странно: Аменд. Он был латобригом, неметобригом или даже белгом. Он был на четверть года младше меня. Он не был похож на меня.

— Сходи с ним,— посоветовал мне Измаил Хорт, протирая свои очки.— Аменд знает как идти точно. Сходи…

Прежде, чем уйти, я хорошенько запомнил наш старт: плюшевые стены диванов, прекурсоры и стимуляторы психики, противоядия в руках голых мощных женщин, паркет, Константинопольские Валенки. Полотно распахнутых туч за свинцом двери, орошённое туманной сомой холодное влагалище безвестного подарка и кашель по углам, сухая трапеза без обиняков, с честными взглядами в глаза, бесконечные лампы потолков, сваи идолов, ткань поцелуев настенных росписей, блюдо орехов, обозреваемое со всех точек комнаты, перед нашим Путешествием по Этому миру. Я пошёл вслед за Амендом, ибо я настроился научиться у него тому, чего пока не имел.

…Над полом громоздил устало пол,
Здесь речи лил сквозь львиные уста
И рос, как множество зеркального излома.

Сначала мы побрели по необозримой земле, которая называется Птичья Русь. Там не было ничего. Так было поначалу. Я шёл сзади Аменда и вспоминал разных женщин, разные города, вспоминал, что пишу этот роман, находясь в глубоком творческом кризисе, ступоре, тупике и маразме. Если иногда я и видел какие-то очертания, то это было для меня очередной иллюзией, соответствовавшей похмелью и отнятию. Однако, несколько позже я понял, где мы находимся. Мы скитались по лесам городов и равнинам рынков в поисках либо спокойных тихих мест для работы мозга, либо вещества для тех же целей. Мы видели русских: женщин, мужчин и остальных. Мы разговаривали с ними в бесконечных поездах, в аптеках, в иллюзионах, в борделях и кассах. Все они разнились своей собственной одинаковостью и являли одно Существо, занятое пустой проблемой телосохранения. Мы тоже были причастны к этому процессу. Мы ели хлеб, картофель, лук и варёные крупы. Мы пили чай, водку, кагор и пиво. Мы договаривались с женщинами, и они после застолья раздвигали свои белые голые ноги. Я писал роман, Аменд уходил прочь, отсюда куда-то туда. Я провожал его туда. И я въехал, что эта плоскость, называется Россией, со всем, что к ней прилипло и присосалось, со всей Чудовищной Немой Тоской, не сводимой даже к Плачу, вся эта Печальная Муть России — горит откуда-то из недр тусклым кропотливым пламенем. Это пламя заставляет сотни голов лезть в узкие петли, это пламя иссушает и душит эту землю, и боль, которую увечно кличут «русской душой» катится по верстовым отметкам чёрным отблеском Пожара. А горит внутри — Слово. Уголь райской мести за гной, гниль и мерзость Одиночества. Российская мечта — Коварный Ноль, где слабо пахнет Анархией. Мусорное сознание и непревзойдённая глупость дымят во все горизонты ума. А Язык велик и сомнителен, Речь свята и ничтожна. Одиночные вялые судьбы, как сухие трупы насекомых между оконными стёклами. Всё названо, всюду — Бог, везде — Деньги и Свет, Падаль и Серебро, но тело России сковано непониманием. Сила огромна, глаз глубок, буква совершенна, а Страх велик. Эта Земля ещё боится Вечности, хотя больше других погружена в неё. Холод, ночь, снег, пыль, распродажа, простота северян и нелепость миграций — сумма дорог, вен, ужинов и секса этой русской глобальности. Я видел в туалете поезда раздолбанный ржавый саксофон. Я видел женщину, поправлявшую трусы через ситцевое платье. Её жопа напоминала мне о величии снов смерти и дней печали. Я слушал дождь, сидя в прокуренной комнате, когда за стеной умер сосед, и его старый пёс дико и хрипло завыл. Я ощущал, что люди, спешащие на роботу — это зарево беспробудной крови в атрофированных мышцах синтетической птицы, птицы счастья завтрашнего дня. В этом птичьем вое, в сарказме похорон, в бурлении летней похоти и круглых мордах блядей, в кривых туфлях сумасшедшего, нассавшего в штаны, и в безвыходности любой ситуации — в этом была для меня Ничем Не Объяснимая Русская Вечность; Рана, которой не нужны бинты пророчеств; Кайф, который вот-вот нагонит Веру, Надежду и Любовь, до смерти, до упора, до язвы и звона.

Они здесь не могут ужиться. Люди нездоровы, небогаты и приземлены. Поэты извиваются змеями, ловцы душ пьют настой цикуты. А огонь в глубине живёт, зная о своей силе и лживости всего прочего. Мы обладаем знанием об Единице, обо всём, что угодно; наша речь — универсальна, наш язык — уникален, наш подход к жизни — это тупик, заросший святой травой бесконечности.

Всем что-то нужно. Всем всё надоело. Силы света и тьмы уже заебали всех. Сто же случится с этой страной? Тоглотит ли она своим Знаком весь прочий мир? Кто поймёт этих русских?

Как мало я видел людей, как мало я слышал звуков, превосходящих моё понимание. А эта Тоска — это Бред — это Вечная Изжога несуществующего Сердца. Сердце тунца, слепое и белое. Обладая Словом, они не имеют его, не жнут, не сеют, не понимают. И вот — полчища червей и амёб, лозунги не для Новых людей. Эта земля дала мне русский язык и хочет умереть, чтобы её огонь расцвёл, расплавил её полные недра и потекли реки знаний, и земля эта переродилась бы в любых иных мирах, будучи там куском говна, комком грязи, пальцем человека или ветвью ракита. Душа у меня не болит. Душа увязла. Зацепившись за язык огня из под поля снегов и внутренностей. Болото скал и саванна кладбищ. Земля России полна трупами и родит мертвецов. У них и спросите т своей исконной Судьбе. Они и отвесят вам полные пригоршни Злорадного Обычая Жить. Я всегда жил здесь и всегда видел позвоночник Птичьей Руси, Ничьей Руси, внеславянской и внеземной, Непокупаемой и Исходной. Её Оргазмы породят новые войны, а небесные силы умиротворённо пошлют гонцов за серой и кислотой. Серы и кислоты ждёт раззявленная пасть российской бесшабашности, проработанной чёрными субботами вшивых Новых времён. Россия, которую так умаслили Берроузы, Генри и Миллеры и Францы Кафки. Я ничего не слышу…

Кокаин, привносящий резон и радость, ЛСД, метаболизирующая безупречность, гашиш,, предоставляющий шанс стать хозяином ситуации. Пространства, приуроченные к телевизору, люди, торчащие от нежелания быть и от отключенности сердец, животные ужасающих глубин. Чего они боятся? Что мнят о себе? Они воюют с наркотиками и наркоманами, воюют по ту сторону чего бы то ни было, на авось и без компромиссов. Здесь есть авторитетная ипостась Бога — алкоголь лжи. Я шёл по льду и увидел машину, она была, как лапа ивовой робости, под слоем снежинок она работала, бранясь и плача, будто сухой репейник в ноябре, накануне. Я обнял её, я нашёл её горячую грудь, опиумную артерию полного сердцебиения, я перестал быть в долгу и снова увидел огромное зеркало переменчивости. Сон, не дающий людям свободы, сказка, куда поместили Добро, неведение относительно себя, нежелание относительно других. Не мешайте людям торчать, не мешайте людям скрываться в своих тюрьмах. Музыка землетрясений не стихнет. Лава любви не остынет. Всё по хую, летим сразу вверх, все. В ответе за всё, принося жертву, рожая и умирая, создав и убив, приняв всё сто угодно, сожрав любую вещь, воспламенив всё русское и всё говорящее, сразу туда, куда издавна неслись искры, где Дух — один, Символ — один, Знак — на всех, Начало, Исток, Гоб. Это не моя прихоть, я ответил каждым знаком на каждое слово. Око за око, ряд очей, колонна пустых глазниц, сияющих материнским рентгеном. И те, кто видят себя проявленным и полным, растопят эту Печь до предела, пока Огонь не поднимется над куполами слепоты Великим Зовом и не уйдёт эта Россия всем скопом, всей галлюцинацией в Вечный Звук, откуда и светиться до сих пор это имя из шести букв. А я вновь, в изидно-тысячный раз здесь, на прежнем кругу. Есть ли смысл покидать неродную деревню? Есть ли резон увеличивать дозу отчуждения?

Здесь ад, и все, у кого есть в себе Слово — ангелы в этом аду. И я — ангел в чужом и враждебном аду, в самом низу, у шипящих фактов. Я привык к этим чудовищным пространствам, я научился быть подлым и злым, я могу впасть в ярость и уничтожить, я могу быть спокоен, когда вокруг корчится в последних кровавых судорогах живое мясо, меня не задевает чёрствость и ничтожность этого насильственного мирка. У меня нет крыльев, нет оружия и нет брони, я чёрен, скрытен и недоверчив — это всё, что можно себе позволить на этом маскараде мудозвонства.

И на путь меж звёзд морозный
Полечу я не с молитвой,
Полечу я мёртвый, грязный,
С окровавленною бритвой.1

Вперёд, шары Земные? В Дыры миры иные? Иже зело тверды и наш аз… Наша логика… Наше движение…наша дорогА.

Да, я шёл по дороге вдоль каменных домов, набирая обороты и просторечия, неся рукопись в краденой ментовской папке, украшенной эмблемой «SHIT и Меч» — золотым по красному. Квартиру мою обокрали, я лишился денег, вельветового пиджака и радиоприёмника «Заря коммунизма — МЦ». У меня остался здоровый сон, крепкий аппетит и разбитая шпаной левая бровь. В редакции журнала «Easy Raper» мою рукопись обнюхали и, улыбнувшись клыками рецензента-невропатолога, оставили, посоветовав наведаться через пол года. Потенциальное величие замаячило на горизонте фиолетовым разорванным задом. Был летний полдень, прошло много времени, Лили собиралась с кем-то венчаться пред ликом Господа, а я брёл с пустыми руками по окраине синюшной столицы. 1996 год радовал меня возвратом моды конца 60-х и начала 70-х с поправками на конец века. Лучшей женской моды я не знаю, к тому же, это фасоны именно моего детства, поры становящейся сексуальности, слепой ориентации на грядущий Оргазм и неведомое Желание (ПОЛИГАМ-ШОП: «Люби До, Люби После», аксессуары внематочного развития). Туфельки на диких платформах, джинсовые сарафанчики, соблазнительные клеша, легчайшие платья с вырезами, когда видно всё, что хочется показать и можно увидеть. При этом и не пахло подлинной секс революцией. Это, скорее, декольтированный дворянский снобизм имущих славянок, крепких и чёрных, белых и худых, стройноногих и нежно-голубых, с круглыми замечательными глазами. Девушки нового поколения обзавелись крутыми сиськами и длинными шеями, выставляя всё это напоказ под летним Солнцем июня, двигая джинсовыми бёдрами, изгибая оголённые животы, пренебрегая лифчиками и светя трусиками. Как я мог хранить кельтскую суровость и русскую печаль в такой по-матерински мягкой атмосфере грудей, ляжек, ягодиц, плечей, ступней и благоухающих подмышек? Кисея, прозрачные сорочки, воздушные рубашки до пят и деловые накидки на голое тело — вот неполный перечень этого дождливого безумного лета. Мне удалось увидеть молодую грудь, просто заглянув в вырез блузки сидящей передо мной девицы где-нибудь в троллейбусе. Я заглядывал под юные мини-юбки, стоя под лестницей Университета, куда заходил в часы прострации. Я не обламывался по вещам подобного рода. И хотя все без исключения студентки были при трусиках, отдельные из них жили в общежитиях, где охотно избавлялись от лёгкого груза в виде тряпочки с резинкой и тремя дырками. В частности, такой была Вера. Она носила пышную гриву и обожала мыться вместе со мной или с кем ещё в тёмной одноместной кабинке душа. Её не останавливало даже отсутствие горячей воды. Я не верил в Веру, и она не любила на кого-либо надеяться, так что молодой богемный писатель приносил с собой водку и розу, выдранную с корнем у стен какого-то исполкома, и когда Вера теряла стыд, начинались плавные ритмы, вздохи и мокрые волосы. Соседка Веры — сельская девушка Зоя, однажды напившись с нами, вместе со стыдом потеряла что-то ещё и как-то странно и неловко, не по земным обычаям раскрыла свой рот и задвинула туда этот горячий одножильный предмет культа. После Зоя не могла на меня смотреть и всякий раз смывалась либо «на кухню», либо «по магазинам». Вера же воспринимала свою телесную молодость как неповторимый подарок и, в конце концов, умерла от дифтерии во время каникул в своём городке, названия которого я даже не знал. Её парень хотел выпрыгивать с пятого этажа (из её комнаты в общежитии), и мне удалось напоить нас обоих «Кремлёвской», купленной на последние деньги. Мы ужрались и пошли на седьмой этаж «снимать женщин». Помню рыжую девчонку с красивым острым лицом и толстыми ногами, закинутыми на мои костлявые плечи. Таковы мои университеты, мои каникулы, и плевать я хотел на высшее образование.

Я брёл налегке, наблюдая оголённые спины женщин, оценивая зады, и животы, отмечая, насколько плотно материя облегает тела и насколько мало её приходится на груди и ноги. Отсутствие рукавов и чулков радовало, разнообразие бюстов убаюкивало, каждое новое тело новой встречной подбадривало, и я двигался вперёд, в Известность, в Шизу, в ИКЛМНОП…

Я знаю Музыку, как и то, чем она является. Например, красивая, проникновенная гитара в «Diggin' In The Dirt» Питера Гэбриэла или тупая и болезненная тема «Love Buzz» «Нирваны». Мне всегда были противны и ненавистны «Faith No More» и «Guns'N'Roses», которых слушают почти все. Я не понимаю их тяги, хотя, к примеру, сам могу спеть тембром Экселя Роуза, если хорошо напьюсь. А если звучит «Eagles» или «Status Quo», я могу просто сблевать. Другое дело женщины — Шинейд Великолепная или Мадонна Деланно-Изысканная. Даже Шер и Шаде вполне меня устраивают, особенно по комплекции. А в театре Ленинского КоМСоМ-О-Ла в 1996г. режиссёр МаРК ЗахАроВ ставит пьесу с участием обнажённой актрисы. Наконец-то, наконец-то театр радует взгляд и услаждает нервы диковатых русских ценителей. Кому не хочется поглазеть на грудь и ноги прелестной Амалии? А я ненавижу и презираю театр, тот театр, который гнёт вот уже лет 50 с тех пор, как кино вошло в свою силу. Фильм можно поставить на одном шёпоте, на одном рывке камеры вбок, в гущу осеннего тумана, даже без парадигм Копполы, без тусклости Годара, без удручающей напыщенности и извратов Гринуэля, без сладостей и слабостей Кроненберга, просто — влепиться мордой в ствол сырой сосны под тихий перепев радио, за стеклом аэрозольного драйвера, покрытого бельевым узором рыже-белых обоев, оттуда — из чащобы звукооперирования, из киностудии, руководимой мужиком-Девой, оттуда вырвется на гнилостные подмостки столичных балаганов хриплый рупор видео-«АукцЫона» под аккомпанемент Сесила Тейлора, бья в набат сухим членом и поливая зрителей мёлом композиции «Babylero» ансамбля «Coil»… Да, театральщина, как она лжива! Если бы актёры играли под кокаином или, хотя бы, винтами, тогда я бы ещё посмотрел — чёт или нечет. А так — скука, зной, тупость. Поэтому я шёл налегке, чувствуя, что мой роман лежит мёртвым якорем в этой хилой редакции, ещё не зная, что встречу в этот день Эвелину. Дома мелькали, кровь брызгала во все стороны и на углу 14-го дома меня окликнул Алекс — новый мой знакомый, юный орнитолог и отвратительный поэт 18 лет. Произошёл короткий общеобразовательный разговор, в течение которого Алекс всё порывался спеть мне о чём-то большем, чем слава и смерть. Наконец, я позволил ему раскрыть рот.

— Кельт, слушай, у меня есть к тебе небольшая просьба…

Настойчивость и пыл, с которым Алекс обращался ко мне наводили меня на мысль, что это, быть может, вмешательство самой Судьбы или неуклонная воля Провидения. Просьба была совершенно рядовая и бессмысленная, поэтому жар Алексового монолога полностью убедил меня, и я согласился, тем более, что мне было почти по пути, дельце предстояло сущий пустяк, а мой метафизический интерес узе всколыхнулся.

Надо было зайти к одной даме, забрать у реё дрозда в клетке и отнести птицу по указанному адресу — улица имени жертв чего-то-там-такого, дом 15, квартира 16. Я спас Алекса, который наобещал, заврался, заартачился и теперь уезжал куда-то на «восток юга».

Если бы я точно мог знать, что на следующийй день меня не будет в живых, что я просто подохну и буду продолжать своё существование в форме воспоминания, изложенного в романе, а этот роман будет писаться кем-то другим, читаться кем-то иным и вспоминать будет некто третий…я бы просто не пошёл за дроздом.

Итак, я зашёл в старинный дом с ветхой лепкой и птичьим дерьмом на ней, поднялся на третий этаж и позвонил в дверь с номером 71. Не открывали довольно долго. Затем дверь щёлкнула, скрипнула и позволила мне увидеть даму. Она была сухой сдержанной женщиной лет 30 и восседала в инвалидной коляске.

— Алкс, мой знакомый, э-э-э…,— начал я, но дама не дала мне закончить.

— Сейчас, погодите,— сказала она, развернулась и, обогнув какое-то ведро, укатила по гулкому дощатому полу куда-то вглубь квартиры. Вернулась она с большой клеткой на коленях, в клетке действительно трепыхался молодой чёрный дрозд.

— Вы адрес знаете? — спросила дама, передавая мне клетку.

— Да, конечно…какие холодные прутья…

— Ну, тогда всё,— вздохнула женщина и закрыла дверь.

Я — очень чувствительный человек. Более того, Поэт. На меня накатила волна зелёно-фиолетовых ощущений, я схватился свободной рукой за перила подъезда, уронил голову себе на грудь, глубоко вдохнул густой тёмный воздух вместе с квартирными номерами — 70, 71, 72, выдохнул что-то хриплое и светлое, а потом умер.

Излагая последние события Кельтовой жизни, я соблюдал максимальную точность и адекватность. Всё дальнейшее, насколько позволял мне судить мой предыдущий опыт, не являлось в полном смысле сном или бредом. Не было это и потоком ужасающего сознания и даже маргинальной галлюцинацией. Просто — Дальнейшие События.

День клонился к вечеру, я сидел на скамейке в парке, поставив клетку с пленной тварью на асфальт. Я решил так: возьму птицу себе за пазуху и если по адресу Жертв-15, кв. 16 не окажется никого — выпущу чёрного в ночное звёздное небо… Боже, какой Поэт только что умер!

Я оставил пустую клетку у скамьи и двинулся в путь.

…Я расскажу, что вселенная — с копотью спичка
На лице счёта.
И моя мысль — точно отмычка
Для двери, за ней застрелившийся кто-то…2

Улица и дом # 15 нашлись, и я поднялся, ища нужную дверь. Звонок не работал, и я стукнул костяшками пальцев по дверной рукоятке. Летние шумы отдалённо поддерживали моё мёртвое тело и исчезнувшее сознание. Я постучал ещё раз…

…Дверь открылась, и я увидел Эвелину. Я видел Её впервые. Это была Ты. Я смотрел на Тебя. Порог недолго разделял нас. Ты открыла дверь босая, в мужской огромной рубашке синего цвета, с заспанным видом, со влажными светлыми волосами, с александритовым перстеньком на пальце. Красивое и молодое лицо, нос прямой, серые глаза, длинные ресницы, рот правильной формы, ослепительные зубы, нагловатый смешок, подвижные лёгкие брови, заострённые скулы, ровный лоб, удлинённая шея, нежная кожа, светло-розовая помада, серьёзная философия в радостном взгляде, слегка вульгарная, но научная речь; где-то в комнатах звучала тяжёлая музыка, и кольцо с камнем поблёскивало легко и таинственно. Гибкое, стройное тело, а зернистая кожа наружной поверхности ладоней всегда прохладна. В руке у тебя лейка.

— Что это? — спросил я.

— Лейка? — отозвалась Эвелина, улыбнувшись с виноватой ужимкой.— Я всё утро ждала воду, чтобы полить цветы.

— Если хочешь, я стану водой для тебя,— сказал я.— Хотя уже вечер.

Я витащил дрозда и швырнул его в комнату, Эвелина только рассмеялась. Не медля, я вошёл вовнутрь и коридором проник в светлый небольшой зал. Эвелина шла за мной. В зале было мало мебели, на полу лежал белый ковёр, на ковре стоял магнитофон, кувшин с лилиями и стеклянный куб. Просто и мило.

…Мы прыгнули с балкона и оказались бегущими по песчаной пустыне, смеясь словно дети. Мы приближаемся к огромному кораблю, двадцать лет сидящему на рифах.

— Одень квадратную шапочку, когда я скажу «зима»,— кричу я Ей.— Одень лайковые варежки и шнурованные башмачки!

Я беру один твой башмачок и пью из него шампанское, дрозд шуршит опереньем где-то за вазами и сухими травами. Я хлопаю в ладоши. Мелькает 1991 год… Хлоп!

Я бегаю по комнатам, спотыкаюсь, падая, пытаясь поймать испуганную птицу, говоря что-то о случайности, о просьбах. Эвелина громко смеётся, хлопая ладонями себя по коленям.

Ночь правит текст. Dead Can Dance… Тление светильника и дым сигарет. Утром я проснулся, я Эвелина нет.

Я прошёл в другую комнату, нашёл свои брюки и стал одеваться. Вещи лежали в сумраке там и сям разрозненными немыми объектами. На тумбе я заметил стопку листов, испещрённых пульсирующим почерком. Где-то слабо звучало радио, и доносились звуки улицы. Я оделся и прошёл на кухню. На дымящейся чашке чая лежала картонка размером с сигаретную пачку, на ней было написано: «Не уходи — - я скоро. Э.» Я взял чашку, вернулся в зал и, включив магнитофон, выпал в кресло. На аккуратной полке мне улыбались книжные корешки: Блок, Маяковский, Гоффман, Справочник лекарственных средств, Нагло-русский словарь, Мартин Вальзер и Гомер «Одиссея». На гладкой стене вполне могла бы висеть какая-нибудь абстракция какого-нибудь бездарного маляра. Пепельница в форме полу разжатой ладони. Светлый ароматный волос на спинке кресла. Ход часов, застой времени, пора ожидания. Тот факт, что меня не стало ничего не менял. Я не понимал, от чего и постель мне жёсткой, и одеяло на пол с кровати скользит. Моё тело, будто его натёрли цикутовой настойкой, холодело и сковывалось каким-то странным оцепенением. Я полу лежал в кресле, вспоминая самые тёплые и солнечные дни, своих друзей, свои приключения во времени вне пространства. Это было, как в книге. Пульс отсутствовал, сердце молчало угрюмым камнем, мёртвая кровь загустела, мышцы сплотились в панцирь и зачахли в скорлупе одежды. Комната начала наполняться массой моего отсутствия. Свет, лившийся из-за моей спины, выявлял быстротлеющий непрочный труп: голову, свисшую набок, остановившийся, меркнущий взгляд безразличных зрачков, открытый холодный рот и — нить свободной слюны из него. Рядом с пустой и ещё тёплой чашкой медленно проседал и горбился оцепеневший остов, скрытый тонким слоем одежды. Пальцы онемели, резко пожелтев и утончившись, кожа рассыпалась, и ткани ленивыми нитями сползли с кресла на пол. Лицо жутко дёрнулось, губы улыбнулись в страшной судороге, и, под ход часов и мелькание минут, с черепа сползло гнилое последнее Выражение Мнения об окружающей реальности. Рубашка пропиталась вонючей слизью забвения, образовав клетчатый мешок вокруг груды блестящих костей. Из жижи вытекшего костного мозга стали подниматься белёсые слепые стебли, ворсистые и дрожащие. Кости указательного пальца полумесяцем вокруг чашки, а из кома мяса на полу, не спеша и осторожно, начали выползать узкие потоки яда. Этот яд нёс в себе новые жизни, будучи их нектаром и их средой. Комья стекловидного тела покрылись бурыми земельными спорами, въедавшимися слой за слоем в последний оплот нервной жизни. Белые стебли, проросшие из костного мозга, превратились в крупные шевелящиеся личинки, непрерывно меняющие цвет, поверхность и форму. Из того, что раньше было печенью, вылетели микроскопические крылатые твари, похожие на прозрачных мух. Слой гнили завибрировал и стал выделять зелёные пузыри, в которых работали челюстями чёрные насекомые. Личинки замерли, отвердели, но через миг взорвались чешуёй крыльев и взмыли в смрадный воздух, волоча за собой клейкие жёлтые струны и шлейф брызг. Кости размякли и порыжели. Прах покрылся игольчатым пухом, из которого начала расти светло-зелёная трава. Слепой поток воды и ветра двинул разложившееся мясо, шевельнул гнилостный ком, и над бесформенной массой человечины взошло летнее солнце. Жизнь потекла облаком пара в синь неба, по густому мху заструились многоножки, мухи дергались в гуще прелой паутины, а в траве, скрывавшей кресло и стеклянный куб, застрекотали кузнечики. Остроносая тень на стене моего Процесса потекла к земле ленивыми изогнутыми струями, оставляя за собой пятна — следы вечности. Чашка треснула, доверху забитая клубком земляных червей, а из пустой глазницы выглянул, шевеля длинными усами, огромный брюхастый таракан изумрудно-чёрного цвета. Туман стал расходиться, послышался треск, и безудержные молодые побеги вмиг обросли корой и зашатались огромными раскидистыми дубами. Слой волос и ногтей уже сгнил, и на том месте образовалось змеиное гнездо, прохладное и потаённое под слоем листвы и корней. Из сырой монографии «Механизмы формирования боли» полезли маслянистые тонкие грибы. Меня нигде не было, и всё, воспринимаемое кем-то, выдавалось за чистую монету здорового воображения, неподвластного гниению и клопам. Чужие образы толпились кодлом мертвецов под потолком, стеснённые в движении и скованные страхом безжизненности. Зрение, слух, осязание судорожно и безутешно впадали в яркое блаженство, в омут вечного блефа существования. Лимфа зацвела, сперма высохла, влага испарилась. Грузные чудовища воспоминаний, пыхтя, ломились во мглу поросшего ивами коридора, а из кухни доносился плеск ныряющих в глубину рыбин, и пахло сохнущими водорослями. Со мной нельзя было говорить, мне невозможно было противиться, меня не удавалось ни зафиксировать, ни переварить. Я рос, распухал в буквах нетленных имён безумной органики, слоясь и размножаясь, глотая научное описание и растворяя чуждую Память в блеске нечеловеческого соглашения с миром, со светом, с тенью…

В комнате стемнело, и змеи расползлись по углам. Небольшой коридор вёл в следующее помещение — гулкую коморку, набитую тряпьём, флаконами, вениками, стопами книг и журналов, кучей невообразимых вещей и веществ. Отодвинутый комод позволил открыть новую дверь в новую комнату. Там царил холод, покой и светлое торжественное утро. На больших напольных часах отсутствовали стрелки, но механизм работал чётко и жестко.

— Я ненавижу порок…но сам ненавистного жажду,— раздался знакомый голос. Очевидно, где-то был включён телевизор. Щёлкнул дверной замок, вихрь светлых мыслей пронёсся по уже исследованной траектории. Эвелина стояла посреди холода, покоя и света с ярким пакетом, закинутым за плечо.

— Какое сегодня число? — радостно спросила она.

Konsequenz.3

Что ждёт меня?
Глухой темничный замок,
Ужимки за решёткой самок,
Толпа безумных дураков
И звон задумчивых оков?4

Деоптологически говоря, необходимо установление более прочной связи.

…И в синий блеск
весь мир исчез.5

Вивиана, поедающая едкий стиракс с застывшими в нём мотыльками, углубляющаяся в моё невидимое нутро, так как я мёртв, меня нет уже нигде, и никто мыслит ничем во имя ничтожества.

Вспышка сюжета: Эвелина, с окровавленным ртом и белоснежными зубами, голая, мокрая, прекрасная, рубит топором моё неподвижное лицо, мою отодранную от тела голову в самой зелёной из всех комнат…

Fremde. Zahl.6 Я хочу его увидеть, мне нужен Аменд.
 

* * *

Я приспособил свои возможности к условиям мира. Консенсусная реальность — место, где не бывает иных чудес, чем изменённые состояния и восприятия. Для меня уже не существует любви. Если я лгу — не существует и лжи. Если я иду — нет пути. А если я есть — то меня не существует, абсолютно и безотносительно. Так что, Эвелина не вызывала во мне чувства Отдельной Любви, объективированного потока моего внимания. Она мне нравилась, это было влечение, хотя бы я с первого взгляда. Видели бы её вы, как тут не вовлечься. Смысл появлялся, пока Жизнь отсутствовала, и присутствие Эвелины озаряло моё пространство. Цинизм крупных размеров всегда имеет при себе такой же крупный кусок идеализма, хотя бы в качестве маски, оружия либо отмазки. Поэтому я хотел Эвелину и не скрывал этого, что бы ни таилось у меня внутри. А то, что я не был опасен, а был мёртв — упрощало и упрочняло расклад. Мне становилось светло и приятно от того, что рядом находилась эта умная и весёлая вертихвостка. События текли в нужном и верном русле, и я открыто воспринимал кайф, беря его просто из пространства. Это был всё тот же кайф общения с женщинами: здесь, на Земле, действительно всё было устроено по модели Райского места; здесь были две сходные цивилизации, органически и ментально близкие, с огромными внутренними возможностями. К примеру, в некоторых мирах, таких как Элот или Йерол, есть единственная однополая раса, вынужденная переводить проблему отпочкования в русло промышленных технологий, ибо контроль их демографического спада — задача # 1 в мире без либидо. А на Земле есть женщины — другая форма жизни, с которой возможен симбиоз — не всегда приятный, поскольку Наслаждение маячит по ту сторону Влечения, а сам Путь к этому кайфу называется Смерть и вызывает Страх. Это страх потерять себя. И всё же, если твой мозг не затуманен бредом и не засорён моралью, ты сможешь извлечь из общения с этими дивными существами немало уроков, в том числе и уроков наслаждения, падения и глобального миропонимания. Эти существа в отличие от мужчин могут производить на свет обе расы — самцов и самок, и требуется им для этого далеко не технология, а как можно более тесный контакт, с обеспечением материальной стороны, с оказанием законов внимания — в качестве моральных доказательств преданности. Мужчины и женщины различаются во многом, но и контакты между ними — суть ли не ярчайшие места в жизни многих и многих. Я не могу заявлять, что отношусь к дамам только как к дыркам, наделённым именами, это было бы не галантно, но я не вижу в женщинах людей, равных мужчинам. Они — другие. Мне, например, гораздо приятнее общаться с умной женщиной, чем с любым мудрейшим из мужчин. К тому же, в этом случае ты всегда можешь в скобках полагать, что общаешься с Землёй, со Смертью, ведь в них, в женщинах, в бабах — другое начало, у них нет огня, нет огненной стихии — разве что у некоторых дикое пламя между ног. Я помню свою поездку к родителям, на дачу. Это было летом. Я рвал смородину, руководствуясь правилом: «две ягоды съедаю, одну ложу в корзину». Через дорогу, на соседнем дачном участке я заприметил девицу в соломенной шляпе, собирающую малину. Мы пересекались выразительными взглядами раз пять, в конце концов, она пересекла дорогу и пошла ко мне, а я невозмутимо жевал чёрные плоды. Девица была странновато активна и, взяв из моей корзины пригоршню смородины, сказала:

— А ты больше съедаешь, чем накапливаешь.

— Некоторые вещи сами в рот просятся,— ответил я ей. По-моему, это же говорил молодой Дионис гречанкам во время жаркой поры сбора винограда.

Короче говоря, для этой девушки не существовало железных понятий девичьей гордости, она легко шла на контакт и не строила при этом никаких иллюзий, потому и не страшилась обломаться. Мы пошли в лесок, к ручью, она стала стягивать с меня шорты, сразу встав на колени, я подумал, что ей от силы 20 лет. Но в лесу у нас не получилось — пришли дачники с бидонами, вокруг ключа образовалась очередь, стало шумно… В конце концов, нигде не найдя приюта (а идти дальше в лес не хотела она), мы затарились в дощатый душ на их участке, где я с жаром и кончил в её щедрую ладошку. Меня приятно удивило, что она не требовала от меня чего-то большего, будто ей просто хотелось разрядить меня, так, чисто по-человечески…

Звали её Юлия, мы больше не встречались, но всё это для меня не прокатывает за романтическую метафору о другой цивилизации — инопланетянах с двумя сиськами, маткой и влагалищем для животворного меча.

Так вот, с Эвелиной я был просто счастлив. То есть, я был подвижен на всех уровнях, реагировал непосредственно и открыто, не был замутнён мой ум, и дух путешествовал свободно по всем трём слоям видимого мира. Я был Кельтом, то есть — настоящим Королём своего пространства, и Эвелина только придавала чудесное сияние моему алмазному трону, когда садилась рядом со мной. Осень за окнами укутывала снега золотистыми мхами хрупких листьев, образуя огромное протяжённое до самых вешних вод лицо, мудрое и бесконечно свободное, абсолютно нездешним выражением превосходящее всякую смерть и всякие похоронные сомнения.

— Мы можем сходить куда-нибудь,— предложила Она.

— Например? — я зарылся лицом в её свежие ароматные волосы. Да и вообще, я не сидел, сложа руки.

— Пойти в дальнюю комнату,— Эвелина поднялась и взяла меня за руку.

— И что там?

— Там? — она подняла глаза к потолку.— Будем смотреть телевизор…

Мы пошли через комнаты вглубь квартиры. На ходу я отмечал помещения, в которых уже побывал и новые комнаты — серванты со стеклом, тёмные шкафы, овальные и круглые зеркала, шторы, стулья, маленькая табуретка, гвоздь на полу, торшеры, повороты плинтусов, книжные шкафы и полки, бледно-золотистые обои, кресла, большая и мягкая кровать, какая кровать, какой там телевизор, ради бога, какая кровать…! Мы упали в эту кровать и потолок сразу же закивал нам, и люстра отвернулась на север, и я ещё раз понял, что всем мужикам нужно только одно…

— Выжить…,— донеслось из телевизора. Я снял с себя ногу Эвелины, перелез через её тело и встал у кровати.

— Как он попал в столь неудобную ситуацию? — спросил кто-то по телевизору.— Это коснётся в первую очередь его семьи, его близких.

— Альфонс, не дурите! — проорали с экрана, и я выдернул шнур из розетки.— Да вы с ума сошли, любезнейший! — послышалось из гаснущего динамика.

Похоже было на то, что я застрял здесь. Беспокойства я не испытывал, абстиненция мне не грозила, и всё же — что-то было не так, как это бывает обычно (в романах).

Позвонили в дверь, Эвелина прикрыла бёдра простынёй и сказала мне: «Открой, пожалуйста». Я пошёл на звук звонка, но так и не нашёл двери, ни прихожей. Я шёл вперёд каким-то коридором, размышляя о том, что вчера мог послать Алекса и завалиться спать у себя дома. Я вспомнил Лили, Марину и Лизу. Неужто они сейчас живы и борются за право заиметь свою семью? Великое дело продолжения жизни рода людского. А мораль? А мораль — удобное средство завуалировать человеческую Ложь, сделать её условием в правилах игры. Многим так легче, многие настолько легкоранимы, что не выдержали бы полной Правды. Мораль — лишь узаконенный уровень общественной лжи, позволяющей жить с Абсолютно Честной Совестью, пока не помрёшь. Но родятся новые. Великое продолжение дела жизни рода. Огоньки вспыхивают и гаснут, тьма пламенеет и меркнет. Я шёл коридором, надеясь, что идя вперёд, вернусь обратно, как это и случается с заблудившимися людьми. Внезапно справа от меня раздался грохот спускаемой в унитаз воды, за которым последовал краткий монолог:

— Ох, бля-я-я-я-дь… то сплошной и полный запор, а то вдруг так пронесло! Всё, что только можно — вышло, я пуст как ёбаный засранец… Ох, бля-я-дь…

Дверь отворилась и из туалета выполз сухой коричневый старик. Он смотрел перед собой голубыми холодными глазами и постоянно бубнил, что подыхает, что постоянно блюёт какой-то ёбаной вонючей желчью, а абсцессы так и не сходят…
 

* * *

Я послушал деда ещё немного, а потом побрёл дальше по коридору. Свернув в некое подобие холла, я присел на краю стола и взял в руки какую-то газету. Первое, что бросилось в глаза — заголовок: «Самоубийство без автора». Я сел удобнее и прочёл следующее:

«Вчера, в восемь часов вечера на бульваре Ольховом произошло загадочное, если не сказать больше, самоубийство. Молодой литератор (фамилию пока не сообщаем) известил всех своих знакомых о готовящемся суициде, а затем уточнил время и место таким образом, что предотвратить самоубийство никто не успел. Около пятнадцати свидетелей видели, как самоубийца спрыгнул с крыши шестиэтажного дома (дом # 15) и упал прямо в кузов открытого грузовика, разбившись о лежащие там несколько бетонных плит. Грузовик тут же уехал, увезя с собой несомненно мёртвого литератора, а номера машины никто не успел запомнить. Зафиксировано лишь то, что на обоих бортах грузовика было написано белой краской «END» — что по-английски означает «конец». С одной стороны, это похоже на какой-то дикий неудачный розыгрыш, на игру в концептуализм, с другой — самоубийца оставил посмертное письменное обращение, вполне серьёзное и осознанное. Молодому писателю было 24 года, милиция ведёт усиленные поиски тела и машины. Обращение самоубийцы выглядит следующим образом:

«Вчера, в восемь часов вечера на бульваре Ольховом мне пришла в голову мысль о самоубийстве как доказательстве недоказуемости бессмертия. Мысль эта также была связана с образом одной девушки — Марины, которую я безмерно любил, даже когда она начала полнеть и её прекрасные черты слегка укрупнились и потяжелели. В моём сознании в этот миг сплелись воедино все ране подготовленные логические цепи, и я решился на этот шаг.

По сути, что представляет из себя человек с его сознанием? Это всего лишь высокоорганизованная органическая материя, обладающая превосходными адаптационными качествами и умением группировать и преобразовывать практически любую информацию с целью внутреннего роста, а значит ещё большей степени адаптации ко внешним условиям жизни. С этой точки зрения каждый вшивый агностик прав — мир всегда будет непознаваем и безмерно чужд человеку. Сознание — это всего лишь процесс сложной синхронизации различных проявлений органического высокоразвитого тела: психики, механики, термической и прочих систем. По сути дела нет не только души, нет и самого Человека. Есть сумма параметров и сумма входно-выходной информации. Исключительная сложность этого суммирования до конца ещё не понята ни учёными, ни философами. Однако, давно известно, что расслоив последовательно все самоощущения индивида, мы не найдём того самого «Я», оно расчлениться и исчезнет. Поэтому человек столь ограничен, как в мире материи, так и в мире психики. Он — исключительно сложная машина, способная к ассоциации, синтезу, яркой эмоциональной окраске своего мнения, что по сути своей является способностью к самомостифицированнию. Это происходит путём поиска подтверждений, доказательств выдвинутой гипотезе, зачастую со спекуляциями и банальными силлогизмами. Такова вся сфера т.н. духовности, куда относят и религию, и культовую область жизнедеятельности. Таким образом, иллюзией является всё, что описано и существует, иллюзорен человек и его «Я», иллюзорно также и моё мнение по этому поводу. Но, оставим софизм в стороне. Дело в другом. Мне 24 года, я проделал некоторый внутренний путь. Раньше я был материалистом, теперь я больше похож на идеалиста с крайне прагматическим подходом к миру, раньше я был атеистом, вплоть до бунта, сейчас я верю в Бога. И это не помешало мне написать данное послание, ведь Я — это уже не прежний Я, это, в общем-то, совсем не Я. Так как я искренне верю в то, что человеческая биомашина далеко не случайно наделена способностью к мистификации, к ассоциации и трансмутированию психической энергии посредством символов и метафор, то моё решение покончить с собой опирается ни постулат абсолютного Конца, т.е.— бессмертия сознания, ибо оно в высшем своём развитии напрочь отходит от какой бы то ни было материальности и даже может создавать миры и антимиры не где-то, а именно в себе. Это не восточная Нирвана — догмат вырождающейся нации, положившей себе за дело чести и знак культуры это Харакири, за которым — полное истребление своей национальной сути для очищения места под новую грядущую цивилизацию. Нет, это не затухание огня, но его вечный рёв. Я прыгну с крыши этого дома, чтобы остаться самим собой, даже если я растеряю все свои психофизиологические и какие угодно процессы и параметры.

Есть Дух, он и занимается Верой, а биологическое согласование функций организма — это всего лишь схема для данной описанной трёхмерной реальности, схема, действующая безначально и автоматически.

Если этот мир вам надоел, смените его на любой другой, вот и всё. При этом не забудьте, что ваше тело, сознание и все иллюзии — часть старого мира, которая уйдёт вместе с ним. Это не вопрос страха или жалости, это вопрос Веры, Силы и, видимо, Любви. Любви к тому, кто и есть — «Я», целое и единственное существо — сознательное, бессознательное или надсознательное — всё равно. В вас или вне вас — не имеет значения. Я прыгаю, лечу и ухожу туда, откуда синхронизация будет выглядеть всего лишь моделью, вроде солнечного года и его планетарных сезонов. Прощайте.

(Подпись).»


 

— Что читаешь? — рядом со мной стоял Аменд.

— А ты откуда взялся? — спросил я у него.

— Не думай, это не твоя история там, в газете,— Аменд взял статью и убедился, что это она.— Ты не стал бы прыгать с крыши под таким предлогом и подавать всё это под таким соусом. Этот случай произошёл вчера, гораздо позже, чем ты попал сюда. Иначе бы мы просто не встретились, видишь?

— А какой номер у этой квартиры? — я посмотрел Аменду в глаза, там царил мрак и спокойствие.— Не в курсе?

— Номер? По-моему шестнадцатый.

— Звонок работал, когда ты пришёл?

— Я не звонил, было открыто.

— Знаешь, я до сих пор не могу въехать…

— Твоё описание не содержится в газетной статье. Смотри, если ты уже умер и являешься только информацией, изложенной на бумаге — тогда ты весьма ограничен. Тебе тяжело влиять на ход всех событий. Тут начинается автоматика и автономия. Тебя нет, но есть твоё описание. Но, если ты жив, а я вижу, что это так, то ты вдвойне выигрываешь, ты можешь контролировать исходящую от тебя любую информацию. Всё дело тут в памяти и верном согласовании разных аспектов твоего информационного потока. Согласись, что людям зачастую бывает приятно подловить ближнего и уличить его во лжи или несостоятельности, даже если эти люди в подобной ситуации не выигрывают и не несут какой-либо ущерб. Я же не говорю им,— как по-вашему, в чём заключается природа лжи? Вообще, что вы называете ложью? Простое несоответствие данных, которое может быть использовано лжецом в корыстных интересах? Но от чего тогда другая сторона, обладающая другими данными, по сути — равноценными, не может в ответ использовать их для себя? Если дело тут в причинно-следственной связи и пространственно-временном отношении, то это — всего лишь грубая физическая механика, от которой вполне может освободиться сознание, а значит и информация. Даже в этой газетной статье, в послании самоубийцы есть мысль о том, что наше сознание — суть информация, особым образом задействованная в живой материи. В этом смысле сознание неотделимо от тела. Но если сознание обладает возможностью комбинировать и задействовать по-свoему любую информацию, то исходя из общего культурно-исторического опыта, из мифологий и космогоний любых народов, из философии и софистики, можно предположить способность сознания трансформировать саму материю и природу осознания. Это происходит на уровне расширения или ликвидации описания мира, иначе говоря — возможно любое согласование любых исходных потоков информации, то есть реальности, мира, вселенной, бога, самого себя, бытия, чего угодно, как его не назови. И это не просто смена фиксированных комбинаций, если отследить и выяснить процесс работы всего механизма восприятия, обработки информации, то вполне реально будет воспринимать Одну Картину, состоящую из Одной системы данных. Это не мономер и не полимер, хотя в моём примере присутствует синтез, это понимание единства всего, что только есть или может быть гипотетически. Зная механизм работы информации, можно управлять всеми его отделами и выявлять своего рода функцию цели. Например, такой парень, как Тимоти Лири после всех церковно-психоделических приходов, видимо, пришёл к идее информационного бессмертия, когда тебя уже как бы нет, но ты существуешь в виде данных и всё по-прежнему, только согласование этих данных строиться иначе. Знает ли Лири о том — Как это происходит без земного тела? Возможно, что нет, потому что, обладай он таким опытом, он бы избавился от рака или хотя бы перестроил саму информацию по этому поводу. Тем не менее, на уровне бессознательного, в Юнговском смысле, всё согласование потоков всегда автоматично, это как суперрефлексы. Человечеству не хватало стольких веков, чтобы осознать в едином ключе, что есть тело, Дух, понимание, воздействие и уничтожение. Все без умолку говорят об иллюзии, но плохо, что это — форма безумного заклинания. Весь человеческий опыт, заключённый в своей культурной зоне, так или иначе, может быть описан с помощью тех немногих знаковых систем, которые уже существуют. Одна из наиболее культурно адекватных форм фиксирования вибраций мирового информационного поля — это язык в его речевом и, тем более, письменном выражении. Текст может не нравиться, не приниматься всерьёз, отвергаться, казаться таким или иным, восприниматься с восторгом и как откровения, однако всегда происходит процесс считывания каких-то данных, на уровне букв, корней, слов, этимологии и дальнейших ассоциаций. Кроме стилистики, орфографии, концепций и идей есть звуковые отношения и знаковые соответствия, в случае которых используется и счёт. Речь и письмо построены культурной средой по определённым консенсусным законам, которые тоже далеко не произвольны. Между языковыми системами существует безусловное различие, и, тем не менее, сам язык, как феномен человеческого сознания един и единственен. У слова никогда не бывает одного смысла, и, с другой стороны, есть Слово, имеющее Смысл. Воздействие знаков, их графической системы на сознание-восприятие бесспорно. Знак — это то, что игнорирует мнения, суждения и догмы, он превосходит время и касается Вечности. Человек может даже очень не любить, к примеру, букву О, и в этом случае он всё равно не в силах избавиться от значения этого Круга, в том числе и на уровне своего имени, если он Олег, или Георгий, или хотя бы в понятии «человек», против которого Георгий вряд ли восстанет. Закономерность соответствия знака (буквы) звуковой вибрации — и лежит в основе механики процесса существования и осознания. Количество, качество, мера, вера, форма, поток — все эти элементы системы сознания обладает характером единства. Всё, что может быть любым образом выражено — существует абсолютно и равноценно с уже проявленным, по причине самого выражения. Бессмертие в этом смысле, как и в любом другом, это совершенно очевидное выражение с помощью знаков языковой системы и культурных символов определённого смысла, известного каждому. Из живущих ещё никто не умер, таков печальный каламбур, но все знают значение формулы «Смерть». Этот парадокс может вполне успешно оспариваться, но оспариваться он будет при помощи тех же мер воздействия на сознание: данные — мнение — утверждение — обоснование — ассоциация или диссоциация — смысл — вновь данные. Имея дело с информацией, ты перестаёшь иметь дело с чем-либо иным. Поэтому факт твоей смерти в доме, куда ты пришёл, в общем-то, без причины, говорит о возможном твоём существовании на любом из уровней, где формируются ситуации, причины, следствия и побуждения воли.

— Ты считаешь, что я жив только потому, что я прочёл в рукописи о событии твоей смерти?

— Но ведь это было немногим позже твоей смерти в подъезде, у квартиры 17… Разве нет?

— Ты упустил кое-что, Аменд. Это было немногим позже описания моей смерти в подъезде. Так ближе к истине, если это тебя устроит.

— Вполне устроит. Однако, мы знаем, что есть и третий вариант описания — газетная статья о суициде.

— А временная связь?

— Ну, дружище, не мне тебе объяснять индивидуальную природу Времени. По сути дела, о времени можно говорить, лишь находясь в согласованном с ним пространстве, чего нет, в сущности, ни в одном из этих описаний с самого начала.

— Это спорный вопрос…ты знаешь, сначала…

— Ну, хорошо, хорошо. Не будем спорить напрасно. Тебе будет достаточно моего подтверждения, что мы с тобой сейчас — находимся даже вне пространства?

— Вообще-то да.

— Я мог бы просто сказать, что мы Здесь, поэтому и вопрос времени сейчас натурально отсутствует.

— Ладно, я хотел спросить вот о чём. Какое из трёх описаний обладает бoльшими шансами на развитие? Сам понимаешь, я спрашиваю об этом ещё и потому, что связь между литературным, текстовым жизнеописанием и самой жизнью настолько упрочнилась, что многое из изложенного относится к неосуществимому будущему или вообще — становится плотью и костьми.

— А это уже — твоё дело. Сейчас, насколько я могу судить, ты находишься в центре ситуации. Ты помнишь наш разговор о том, что любой текст — это жизнеописание, а любое описание — это жизнь? Значит, слово — живо, знак — жив, фиксация потока данных удивительным образом является не косностью, а напротив — вечностью. Звук вечен, нельзя ли отталкиваясь от этого, предположить, что вечен человек, как сущность, как смысл, как одна из высших форм согласованности вселенских потоков. В твоих описаниях, между прочим, смерть происходит осень легко и мимолётно, не занимая базового пространства и не имея того веса, что придаётся ей многими культурами.

— Да, Аменд,— сказал я и тут же перестал воспринимать комнату, стены, предметы, Аменда, себя. Я ощущал только длительность, подобную Ветру и она была Описанием. Я осознавал, что это Моё Описание, но на этот раз в нём отсутствовал Я, в нём отсутствовало вообще всё. Представь себе пустую комнату, которой нет и пустыню внутри этой пустоты… Усилие — и длительность стала блеклой точкой, микромиром, полным своей пустоты. Игра словами мало-помалу утухла, взгляд остановился, не понимая пространства. Представь, как над головой пролетает, хлопая бесчисленными крыльями, огромная гусиная стая; она движется аморфным бурым пятном, поднимая вихри песка, меняя почерк и очертания, врезаясь в память и разъедая необъятное небо. Вдруг эта стая исчезает прямо над тобой! Всё, тишина, немота, первые секунды блаженства над зияющей болью кровоточащей жизни. Ничьей жизни…

Это было описание посторонних предметов и событий. Была просто Плоть, но не было ей хозяина, костей или имени. Было Небо, но его нельзя было проткнуть взглядом или высосать воспоминанием. Было всё, и не было никого, даже случайных свидетелей или умерщвлённых авторов. Теперь это перестало быть пустотой. Водная гладь покоилась под грозовыми тяжёлыми тучами монотонным бездонным зеркалом. В городах царил мрак и хаос: ветер носил по улицам разодранные букеты вялых слов, декорации шатались и ныли, по асфальту перекатывались мёртвые буквы и осиротевшие цифры. Молнии вырывали из сумерек решётчатую ограду, старый дом, вихри листьев, газет, пыли, и над окнами второго этажа, чуть ниже крыши — строгую и ненужную надпись «ОВАДОР».

Я дождался настоящей грозы. Струи бились о мостовую с шумом, нет, с рёвом и рыком, под взрывы грома и смертоносные трещины молний. Вода рвалась, выла и шипела, уносясь вниз по улицам под покровом ночных туч. Я сделал грозу, доведя её до степени преддверия потопа. Ветер противился мне, но был уже слишком слаб и рассеян. Я сел у окна и закурил.

— Теперь мы не выедем до утра,— подал голос Аменд.— Там воды по пояс.

Я продолжал молча пялиться в окно. Молнии взбесились.

— Хотя, если тебя устраивает жизнь в этом лабиринте…,— Аменд ткнул меня в плечо.— Здесь ведь тоже не плохо, верно?

— Послушай, гром уже утихает,— я повернулся к Аменду.— Ты слышал когда-нибудь телегу о том, что пространство вокруг нас — это, по сути, огонь или проявление стихии огня?

Аменда нигде не было. Я стоял в абсолютной тишине, среди чёрствой слепящей белизны. Не было звука, не было взгляда, был только белый свет, и это успокаивало. Я стал засыпать. Представь себе выдуманный сон в пустоте, от которой не уйти даже фантазии… Мне снилось всё, что произошло до того, как я стал жив. Это была жизнь без её носителя, мир без субъектов, очки без глаз за линзами, соль без вкуса, ночь без тени.

— Отсутствие света — ещё не повод считать свет иллюзией…

Я прошёл в соседнюю комнату и там, среди кип книг и журналов, в развалах каких-то коробок я увидел Аменда. Он сидел на полу и листал какой-то томик.

— Ты постоянно исчезаешь.

— Извини, я не виноват…

— Зачем извиняться, если не чувствуешь своей вины? Тем более, что я об этом тоже знаю.

— Тогда почему ты говоришь мне об этом?

— Я подумал, а вдруг это — самоубийство?

— Да ну … ерунда какая.

— Курить хочешь?

— Давай. А что, гроза кончилась?

— Не знаю. Вообще-то грома не слышно. Тут нет окна.

— Зато здесь светло.

— Наличие света — ещё не повод считать тьму иллюзией…

— Это ты?

— Что?

— Это ты написал?

— Это я сказал,— сказал я.— Это сказал я.

Снова ветер мнёт пыльные покрывала, и с книжных полок сыпятся серые страницы. Один лист ложится передо мной на заплесневелый дубовый стол. Я читаю вслух, медленно и осторожно:

— Создавай, создавай вновь и вновь бесчисленные образы. Кто-нибудь скажет о них: прекрасны в своей бесполезности. Делай ещё и ещё, доходя до исступления в этой настойчивости. Созданное не займёт много места, оно расползётся по твоей ладони очередным мирком, до краёв полным абстракций. Эта радость, эта первозданная слизь уведёт тебя далеко от могилы. Ты заговоришь на чужих языках, услышишь чужие мысли и слепишь Новый, Свой, Именной, Литерный, Пропахший чернильной мукой, Абсолютный, Абрикосовый, Виноградный и Тенистый, Бездушный, Подлый, Кривой да Хуёвый, Полноценный, 100%-й, Наркотический, Задушевный, Больной, несомненно Великий, Забавный, Славный, Милый, Ебливый, Точный, Невиданный мир — мир на бумаге, во плоти кириллического бреда, с глаголами, жгущими сердца, мозги или пёзды… Пусть это вызывает ругань, поносы, блевоту, похоть или злобный оскал. Пусть вокруг этого Очередного, Хитрого, Тайного, Печального, Неподходящего мирка запляшут когти и клыки назойливых вампиров, липких женщин и безумных обывателей. Создавая смерти, лжи, поля битв, чудеса в решете, реки крови, океаны гнилья, кастрюли дерьма, имена, позывы, причуды, События и ещё События. Отстрой себе стену величиной в Жизнь и умиротворённо отлей у её подножия. Сколько трупов, сколько конских тяговых сердец утрамбовано ради бессильного чувства Полноты Бытия! Это Справедливость, это Ценз, это Апокриф для Ветхого Мира. Любой некролог, любой манифест, любое Нет-Нет или Да-Да потонут в этом Душном Клеевом потоке. Сколлажируй их всех, чего ещё? Пусть будет так! Пусть кровоточит! Нанизав на нить любой бисер, удави эту свинью. Сделай снова — Новое, Старое, Чьё-то, Краденное, Найденное, Нужное, Стыдное, Любое, Никакое. Цена? Какая цена?! Ну, что тебе стоит!? Ещё…… Ещё…… Ещё…… Ещё?…… Ещё…… Ещё…… Ещё…… Ещё…… Ещё…… Ещё…… Ещё…… Ещё…… Ещё…… Ещё…… Ещё…… Ещё…… Ещё.

Я вспоминал странные годы, когда над нашими головами висели крупные тела светил, озарявших бодрствование всеобщей жизни. Это были два особых солнца, одно называлось Летов, другое — Аукцион; и были ещё большие планеты и луны, кометы и метеоры: Ноль, Н.О.М., Мамонов, БГ, Майк. Космос был испещрён звуками перенасыщен речью, а речь — это всегда Описание.

Летов был оборотом Аукцыона и ноаборот. Летов был народным солнцем, Аукцыон — городским. Моё воспоминание уходит прочно и автономно, сверкающей глыбой в лазури клеточного голода. Ни один ублюдок извне не смеет вмешиваться в мой процесс. Я считал звёзды, и их всегда было намного меньше, чем в предыдущий раз…

Я прощаюсь с ещё одним миром, его фиолетовый шар, крутясь, отчаливает в Никуда, возможно, из Ниоткуда…

Я видел диск Летова, одетого безвкусно, обмотанного путными лохмотьями чужих слов и своих версий. За него говорила Земля, превышающая пахарей и лесничих, восходящая из-за Солнца, падающая ниже планетных орбит. Нервный проницательный журналист, задиристые скоморошьи песни, кривлянья сельского учителя, гениальный поэт, едкий молодой мудрец, вёрткий эпилептик. Это солнце было на редкость умным и сообразило, что его суть — Зеркало, что через это отражение, через эту поверхность Летова говорит Земля, эта трижды ёбаная Русь, выбравшая резкого и крикливого сынишку своим глашатаем. И солнце Летова плыло и плыло, пылая. Он читал и слушал всех и всё, слывя всезнайкой, но никто не догадывался, во что превращались внутри него все эти Кортасары, Достоевские, Сэллинджеры, Камю и «Рамонэз». Эта Земля была Землёй его солнца, его Землёй, Землёй его земли. И она давала Зеркалу достаточно своих сил, хотя сама издыхала в зловонной грязи.

Солнце Аукцыон проходило лишь по ту сторону великого рва, границы, разделявшей Деревню и Город. Вечная разница и вечная война. В городах возникал новый голос, родившийся из крика разного сброда, беженцев, искателей наживы и золота, распиздяев всех мастей и бешенных учёных, подыхающих богословов и вороватых безумцев, цыган, дворян, нищих и торгашей, блядей, репетиторов, лабухов и торчков, голубых, охуевших и виноватых. Деревня погребена под городом, а город — это лицо следующего века, как ни крути. Чумная природа и саркастические умники завели солнце Аукцыона, и оно покатило, не пересекаясь и не сталкиваясь с Летовым, летающим хаотично и непредвиденно. И всё же между ними лежал ров. В городе Аукцыон отражал лицо разумного и сведущего фигляра, маргинального эстета. Но у Зеркала — одна природа, и что бы мне ни говорили, а только есть Один Город и остальная Земля, и они — разные воплощения чьего-то Больного ВЫХОДА. Умные блики городского солнца говорили от лица Человека, и этот Человек постоянно галлюцинировал в Небо, знал о Земле, об Отце, о Смерти и о Правде, а также о Дерьме и Издёвке. Я помню планету Н.О.М.— монстр городских скоморохов, хватающих всё, высокое и низкое, усредняющих любые порывы, бьющих в лицо своим кретинизмом, своей глубокой тупой мудростью. Н.О.М. ходил только надо рвом, как планета-игла или планета-циркуль, и населявшие её настоящие скоморохи стояли на границе, плевались и отливали в ров, говоря и голосом Земли, и голосом человеческой Плоти. Н.О.М. был тем, что едят голодные и озлобленные чудовища с сухой коры мозга.

Я вспоминаю БГ, Огненную луну, вращающуюся в oбоде чужих размытых орбит, откуда даже не заметен был сноп искр тающего метеорита Ноль, который сгорел в пустоте, не на Земле, не на Небе. Всё это умирало у нас на глазах, и мы реже задирали головы в кровавое небо, мы занимались собой, как гонимые жалкие твари, как ебучие скурвившиеся мудаки, ибо не было вокруг ничего живого, кроме нас, умиравших в городе или в степи.

Я слышал песни этого муравьиного Закона, я отделял и разъединял народы, и мне был виден план действий, не имевший Единого Имени.
 

* * *

Плоть съела. Я вспоминал тёмный горб Земли, могучий созидателя остов. В окне была видна поляна, совершенно пустая и пустынно завершённая. Там шло будущее, и я втыкал в это движение вилки своих наблюдений и ножи своих символов. Я ел это будущее.

Сквозь время стеклянного окна Земля казалась комом в гуще тоскливого зелёного цвета. Через тысячи лет, или гораздо меньше, все будут жить в Городе, на этажах, все будут близоруки до слепоты, с плохими костями, с чистой кожей. Всё вокруг будет подавать одну и ту же информацию: «Болезнь уходит». Кора мозга будет задыхаться среди свалок отходов и кладбищ для Посетивших. Но в Городе будет спокойно: все будут одинаковы, но не равны, похожи, но по разным адресам. Будет одна Мелодия и другая Мелодия, одно Изображение и — другое. Все будут выстраиваться в монолитные колонны по первому едва заметному сигналу. А сигналом будет Заветное Слово, или Звук, или Зой далёкого Отзвука. Всё будет игрой света и тени, бесстрашным парадом одухотворённых мертвецов, никому и в голову не придёт мысль готовить очередной Цоев ковчег перед Потопом. Женщины, мужчины, дети и старики. Всё. Все готовы, все в курсе, все оповещены. Вперёд.
 

* * *

Я вспоминал, как моё бессознательное подшучивало надо мной, выдавая «хочу» за «люблю» и неприятно впихивая в меня приятное сновидение. Научная теория, подведённая под монастырь бесконечного одиНОЧЕСТВА, терпящая контраст летнего пробуждения, внедряющаяся в вялую автономную дейстВИТельность… Сны всегда ярче и активнее.

Мне было пора уходить или оставаться на месте. Абсорбированное существо предоставляло комиссионный выбор. Я листал своё жизнеописание, считая кого-то левого — первым лицом. Им был я. Чтение не сопровождалось сомнениями или мнениями, не прерывалось по пустякам, не иссякало. Вот и бессмертная вечность. Бессознательное с хохотком ускользнуло ещё ниже, в жёлтую чащобу КОЛЛЕКТИВА. Там я мог прочесть, что когда умру, выберу один из трёх вариантов продолжения этого восхитительного и увлекательного комикса. Удивительные события окружают мою беспрекословную текстовую плоть. Ещё одни раз: никаких иллюзий. Я либо выбираюсь из горизонталей этого лабиринта, либо считаю себя здесь вечно живым. Отражаясь в местных зеркалах, красивый, как живой, с крыльями в спине, будто два белых ножа, я буду путешествовать, пока не сочиню или найду дальнейшее ответвление повествования. Вряд ли это будет вестерн, вряд ли «сок плоти» или «кошмар зомби», не думаю, что это будет одиссея или загадка крабовидной туманности М-511. Впрочем, я уже настолько силён, что могу игнорировать подсознательную шизофрению и конструировать хотя бы оперетту, сказку или пошлый сериал. Моё чувство собственного достоинства упрятано глубоко в ил недифференцированный психоделических резервов. Это несекретное оружие зарыто в качестве томагавка на берегу Памяти — тихой лесной реки, знавшей и падение Вавилона, и смерть Слепого, и шестьдесят четыре бескровные бойни, и эротические похождения чужеземца, и густой туман повседневности.

Я прочту о своей дальнейшей судьбе в какой-нибудь дешёвой газете или даже в объявлении с телефоном, прилепленном к столбу у дороги. У дороги. Я помнил, как стоял летом у дороги и смотрел в плоское лицо пространства, потеряв время, страх и чувство реальности. До встречи там же.
 

* * *

Помню среду, половину третьего, я сижу в квартире на 4-ом этаже и смотрю по ящику «Дог Сити», переведённый как «Планета Собак». Смеюсь во весь голос и прихлёбываю сладкий горячий кофе. Несусветная жара и неожиданные хохмы Бешеного Пса. Я начинаю страдать от безделья и занимаюсь лишь тем, что карябаю какие-то стихи, и играю на хрипящей русской гитарке. Где-то внизу залаяла собака, и пробили часы. Во всяком случае, тогда я списывал своё опустошённое состояние и внезапные нервные вспышки на вещества. Мне казалось, что это легчайшие приступы мозговой абстиненции, что я стал слишком мнителен… Так оно и было. Так есть, и так будет. Но не со мной.

Я вспомнил, как выглядели те, кого я мог называть своими друзьями. В их поведении я видел нечто подлое, хотя знал, что на Подлость они не способны. Я перестал нормально общаться, меня не устраивали люди вообще, в том смысле, что их взаимоотношения были основаны на недомолвках, открытой лжи и волевом доминировании. Речь внезапно теряла смысл, и только анархический поток мыслей продолжал струиться дальше, в направлении эфедроновых приходов, преимущественно. Собеседники вели себя вяло, некоторые — с потаённой обидой, другие — с неприятием. Я находился в той Системе, где подлость братьев уравнивалась с манией воздействия, где элементарное пиздобольство значило больше Прозы Жизни, где пространство населяли глупцы, трусы и мародёры, слабо разбавленные язвительными умниками, слушающими, понимающими и неоткровенными. Не было страха, не было шпионов, и не было Дома Любви. В комнаты влетали ночные комары, не похожие на седых саблезубых вампиров с крысиными ушами. Солнце не доставляло радости, замеченные женщины вызывали тоску и, почуяв это, жались к своим кобелям, изображая внимание и поддержку, понимая их юмор и ухмыляясь оскалом Деметры. Музыканты разочаровывали, особенно вне сцены, вблизи. Я помню многих: крепких, простых и туповатых барабанщиков; снобствующих юных звёзд вокала, престарелых героев рок-н-ролла, гонящих поносную пургу, молодых скромняг и болтливых пустобрёхов, видящих смысл только в нескончаемой струе водки и самогона. Они пожирали не свою, а Общую Жизнь.
 

* * *

Припоминаю вечер. Стрижи орут. Тучи клубятся толстенными удавами. Вечер гоняет белёсую пыль по пустырям знойного города. Кто-то лежит с тошнотой в кишках и думает о Женщине, превосходящей всех женщин, невидимой, но воплощённой подетально и фрагментарно во всей материи. Эта дама поймёт, пойдёт с тобой, даст тебе и останется рядом. Возможно, это Смерть? Или это Мать? Вечер — её шёпот, её вздох, её дыхание. Болезнь — её поцелуй. Парадигма вещества.
 

* * *

Девушки терпеливы и хитры в своей кротости и нежности. Дело всей жизни — процесс продолжения рода. Мал да удал. Всегда при себе. Расставанья. Хомут и малые формы шантажа. То, что есть у них, более нигде нельзя взять, хотя это рассеяно по вселенной. Скромность. Половинчатость доверия. Беспрекословная чуждость, инородность тел. Дырки, дырки, дыры, пропасти. Туман и слякоть. Пизда. Пиздоюлины. Успокоеные. Пиздец.
 

* * *

Синдромы вокруг меня. Пересмешники вокруг моего дома. Злодеи за чертой моего района. Пустыня за границами моего города. Во мне — отнятие и отторженность. Не имею ничего против галлюциногенов. Как раз для лета. Жду, когда закончится медлительное письмо. Телексы с этого света. Пища, еда, продукты. Работа кишечника, работа сердца и сосудов. Терморегуляция и водный баланс. Балласт лишних доводов. Мои деньги, моё время, моё зрение. Всё изменится, оставаясь прежним. Я подожду.

Вспомнил тишину. Как я требовал тишины! Не покоя, а беззвучия. Чтобы, не прерываясь, написать эти россказни до конца, смонтировать роман, смоделировать свою ситуацию. Пора эйфории миновала, займёмся же бытом, мои дорогие бескровные соотечественники! Если я первым метну вам в голову круглый камень, пошлите меня на хуй изо всех сил.

Это не наркомания, это аутотренинг и трансцендентальная релаксация. Пожалуйста, извините меня.
 

* * *

«…В старинном сипе ночных дверей погибни, выпей, умри скорей…» Я вспомнил поиск языковых кивков, ямы и апломбы, спесь, злость и обвинения. Создатели глобальных, универсальных, синтетических языков, слогового письма будущего, всеобщего суперглоссария. Математики, поэты, кто угодно. Хлебников, Виктор Владимирович (1885-1922), гений и бродячий Председатель. Подарил миру свои творения, вычисления и веские доводы. Не оставил по себе стройной описательной системы, да и не работал над этим. Слово, число, звук, ритм, размер, этимология, вопросы бытия и безвременья — не сложилось ни во что большее, чем эстетика авангардного мозга. Оригинальность и навязчивость, спутники редкостных изысков. Иногда мне казалось, что В. просто держал скорость и уровень «готового» гения. Он не был включён в поток надолго, он даже не покупал информацию. Он председательствовал, самодержавно черпая из себя, как из Полного Мира. Заболел и помер, сказав «да».

Вместе с ним дакнула вся когорта передовиков речи русской: Крученых, Гнедов, Божидар, Маяковский. Не жаль, в смысле ВОЛНЫ им можно позавидовать. По крайней мере, в чайных до 1920 продавали кокаин.

«Потомков новые рубли, для глаза божьего сквозны, кладу в ночные кошельки гробами звякнувшей казны.» Новые рубли? Эта странная настойчивость, что значение Х — «черта преграды между точкой и движущейся к ней другой точкой». Неужто это и впрямь Херувим? За каким хером кому-то было дано право на горделивую лихую аберрацию? Нет, здесь есть памятник герою и больше нет меня. Потоптался.

…Так могла бы выглядеть моя статейка в андеграундном журнале «Плюшевая манда». Я бы измыслил свои символы, законопатил свою логику, привлёк наглость и высокомерие, которым успел научиться. Эх, у меня ведь — своё мнение и по поводу Х, и по поводу Ё, и по поводу троеточия…

Все засмеются, заговорив на Едином Языке Земли; поймут друг друга и оебунеют в единоутробном раю. Я не знаю более светлой и удобной мечты в жизни. Я лгу. У меня есть здесь свои цели, я их только-только нащупал. Похоже, что на первых порах это будет Защита (или Оборона) и Праксис. А в журнал можно дописать, что большая Х — это крутой небесно чёрный крест.

…Рискуя головой, уснул. Снились полированные кем-то отчётливым сны. Снова города. Жизнь под потолком. Где-то — рёв Залива. Буря. В приёмной мёртвой королевы душно. Сонные мухи проползают под дверями и печально пялятся на гостей. У окно стоит Гомункул, весь в голубом бархате, отделанном рядами жемчуга, с шёлковым бантом на шее, с переливами брильянтов на груди и руках. Напротив него — Тропический Герцог, терзающийся раковой опухолью горла. Герцог в зернистом наряде из халвы и жареного арахиса, в розовой сахарной шапке, облитый сиропом. Он с трудом может передвигаться по залу. Поодаль стоит Дева Вед, в облегающем вечернем платье из человеческой кожи. На её шее — крупное золотое монисто, в которое впаяны небольшие капсулы с ртутью. Дева курит опиум, держа в руке костяной мундштук с золотым кольцом. Её слуга одет в листья фруктовых деревьев, из глубины этой зелени кое-где вылазят маленькие тёмные гадюки. Активнее всех Адагм — мужчина лет 30, одетый в живого бенгальского тигра. Адагм чувствует себя неплохо и легко передвигается, находясь почти полностью в озлобленном животном. Лакей вносят мёртвую королеву. Она заморожена в глыбе жёлтого льда. Лакеи топорами начинают крушить глыбу, она раскалывается на части, и становится видно, что королева — лишь хитрое объёмное изображение, нанесённое на внутреннюю поверхность льда. Приёмная наполняется вином. Из-под пола с треском и брызгами выпрыгивают горбатые рыбы. Гости медленно уходят на дно. Жемчужины катятся в сталеплавильный цех. Рой стрекоз нападает на огромную улитку, лишившуюся раковины. На горизонте чёрные контуры города превращаются ГИМН. Наступает полный штиль. Парижские парикмахеры умирают в объятьях рыжих шлюх. Конкистадоры пытаются делать себе харакири. Арабы пробуют выблёвывать сердце по методу Лженьютона. Торговля и Религия поют шансоны грубыми голосами. Па-а-а-до-о-о-ну гу-ля-ет ка-зак ма-а-ла-а-дой!!! Свист летящих краковских колбас. Московский ЦУМ атакуют полчища гниющих омаров. Всё покрывает свежий и отборный Изюм. Скрип зубов, тоскующих об утерянном навеки хозяине. Быт архангелов. Яд вежливости. Анахронизхмы землян. Из недр голландских сыров, женских окороков и всеобщей ветчины нарождаются новейшие лозунги. Лязг консервных заводов по всей Святой Руси. Мозг теперь очень легко превращается в удобный и аппетитный шампиньон. По поверхности улиц ходят небольшие, но белоснежные тряпки. Пит-буль следователя был убит из обычной рогатки во время прогулки по двору. Мычит голая осень…

Явь приоткрылась. Я шёл по ребристому коридору. От него вправо и влево отходили неглубокие ниши. В каждой что-то происходило. Битва носорогов в заляпанном кровью зале, я и Аменд в комнате с заложенным окном, старик на грязном унитазе.

Я пиная Аменда и прикладываю к губам палец,— помалкивай. Мимо, мимо, мимо. Уходить отсюда… Вот детская, в полном беспорядке. В ней я сижу на полу с сигаретой в руке и говорю: — Одесса. Скучный и посредственный город. Платаны и пункты «Exchange». Нет потока, увлекающего тебя в улицы. Так, мелкие и скупые эпизоды. Я накуриваюсь в гостиничном номере с видом на Привоз. Выбрасываю арбузные огрызки вниз, прямо на тент торгашей. Иду вдоль стеклянной стены и жру арахис в сахаре. Нигеры под акацией пьют кофе, сидя за белым столиком. Отливаю в подворотне, под аккомпанемент приближающихся раскатов грома. Опередил Илию… Теперь блюю сладкой бежевой кашей. «Господи!» — шипит какая-то постная баба. Приняла меня за вседержителя, не иначе. Чувствую себя слабым и мелким, не могу спросить, как пройти, где находится, какой трамвай… Идёт дождь. Человечество везёт впереди себя тележку с барахлом. Это их ВЕЩИ. Пьют цветную воду. Как в раю… Дешёвый здесь рай.

— Люда, шоб вы не погорели на майонезе, я вам скажу де надо купить,— слышу я женский тенорок, и это единственное, что помню. Нет, помню ещё Москву, какого-то бродягу, онанирующего у стены Павелецкого Вокзала. Помню Киев, туман, всякое дерьмо, Пекин — Роу-Роу. Два колеса. «Но-Пэна» — темнота по всему отелю.

Я уже давно понял, что если и бояться, то только людей, если и поражаться, то только людям, если ненавидеть, то только людей. Двуногие — это что-то.

Иду дальше. Коридор, похоже, бесконечен. В нише сидит Человек-Приёмник. Он беспрестанно крутит обеими у своих висков и выдаёт речитатив:

— Епифания Господня здесь! Вас приветствует Радио Иеговы! Бог Иегова наделил человека желанием давать всему имена. Первый человек носил имя Адам. В истории говорится, что одной из первых дел Алама состояло в том, чтобы давать имена животным. Когда Бог дал Адаму жену, Адам сразу же назвал её Женщина, что по-еврейски звучит как Иш-ша. Позже он дал ей имя Ева, что означает Живущая, потому что она стала матерью всех живущих…

— Это Эвелина,— говорю я Приёмнику, и он на секунду смолкает. Я двигаюсь дальше, коридор гудит, на стене слева надпись белым: Кельт.

— Имя Иисуса означает Иегова есть Спасение!!! — вопит за моей спиной Приёмник.— Имя еврейского пророка Ильи произносится как Элиягу, что позволило сводить его к Яго или Ягу, а позднее к Яхве. Однако древнееврейский разговорный язык…

В следующей нише огромный бородатый долбоёб пользует пегую лошадь. У лошади большие влажные глаза цвета выжженной земли. Вокруг зоофила толпятся голые японцы с камерами и диктофонами — корреспонденты токийских средств массовой информации. Кто-то хрипло орёт «Ос!!!»…

Рёбра тоннеля скрипят и обещают лопнуть ближе к финишу. А вот и гигантский экран вместо боковой стены. Изображение вспыхивает, едва я скашиваю туда взгляд:

Чёрный бункер, бархатные стены, слабый свет. Двое. Один похож на меня, другой — на другого.

— Съешь,— говорю я другому и протягиваю на ладони крупного ночного мотылька. Бабочка мертва. Другой берёт мохнатое жёлтое тельце и смотрит на окрас крыльев.— Прожевать или глотать?

— Просто съешь.

Он подносит мотылька к губам и застывает.

— Это будет твоим,— говорю я.— Навсегда.

Он быстро ложит насекомое в рот и глотает, дёргая головой вправо. Экран постепенно меркнет…

Движение коридором продолжается. Из одной комнаты в другую перелетает огромный дрозд. Я успеваю увидеть в дверном проёме старика. Он сгорблен, руки в карманах мятых штанов. Он давится сухим горьким кашлем. Гаснет лампа дневного света. Из тьмы выбегает карлик — горбатый, с обезьяньим лицом.— Известно ли азиатским выродкам, какова жизнь снежной бабы в аду? — орёт он, показывая круглые и редкие зубы.— Где конец всех историй о чудесных исцелениях и великих открытиях? Я — вестник Большого Разочарования! Я — гамадрил, вставший во главе этой вшивой вселенной!!! Всё сгинёт, и нет бога иного, чем Страх и Забвение. Мир заражён Логикой гниения и преходящести. Оставь надежду всяк, сюда воткнувший хер!

Карлик несётся по тоннелю, опережая ручьи внутренних вод; он на ходу избавляется от штанишек и останавливается у зеркала, вывалив свой огромный член, заросший рыжими волосами. Из зеркала высовывается Дама Пик, берёт член в свои ладони и покрывает его поцелуями. Карлик пускает слюни и хрипит:

— Любите своих богов всем своим сердцем и всеми силами вашими, а удовольствие получу я! Нации, рождённые убийцей, учения, полученные благодаря стукачу! Кому проебали его можжевеловые мозги до его рождения, а? Да это же вы все! Духовность! Политика! Just being! Возлюбиближнегосвоего го-го-го! Хер! Никто ничего не получит! Отсосите, прежде, чем подохнуть! Ибо — Нет иной Веры, чем Вера в Нет. Всё едино, всё сгорит. Ни ебля, ни мясные консервы вам не помогут. Страх и Забвение!…

Я выхожу на деревянные ступени старой лестницы, ведущей на нижний этаж. Пол покрыт толстыми белыми червями. Иду, как по перине. Каждый шаг — брызги во все стороны. Я иду, Бессмертный Поэт, с Верой в Сердце, оставляя за собой след слизи.

НАЗАД ВПЕРЕД